не производит вивисекцию и не гальванизирует умерщвленные тела вещей, nature morte’ы.
Цветаева «поверяет алгеброй гармонию»,[575] но алгебра, число, в конечном счете, для нее не самоцель, а средство.
Я ж на песках похолодевших лежа,
В день отойду, в котором нет числа.
У большинства современных конструктивистов (в поэзии и даже в живописи) велика сила аналитического и синтетического мышления, но нет стихии в их инквизиторских замыслах и фантазиях; они импотентны. В поэзии Цветаевой единый логический замысел и единый размах жизни.
Конструктивизм — дитя нашего быстрого электрического века, но в нем еще не слышны юношеские голоса, уже лет десять тому назад начавшие заглушать скрежет зубовный машин. Но эти голоса уже слышны в трезвых, конструктивных, но и живых в их стремительности, стихах Цветаевой, в которых мысль не убивает жизни, а горячит ее в студеной сфере чистого умозрения. В этом цветаевский пафос —
Кровь, что вечность бы не иссякла
Слава будущего Геракла!
Гекатомбы, каких не зрел
Мир — еще! Мириады дел…
(Из монолога Тезея, трагедия того же названия). Восторг — и какая вместе с тем точность, трезвость в этих восклицательных выражениях и восклицательных знаках. —
В поэзии Цветаевой намечены черты нового стиля нашей эпохи, а Цветаева — трезва, точна и вместе с тем расточительна, ибо —
…восторг жаждет трат.
(Ода пешему ходу)
Самое лучшее, самое чистое, самое веское, что есть в душах миллионов новых спартанцев, — звучит в поэзии ее неведомого, неисторического вождя — Цветаевой:
В небе мужских божеств,
В небе мужских торжеств!
. . . . . . . . . . . .
В небе тарпейских круч,
В небе спартанских дружб![576]
(После России)
Но — где последняя растрата и в чем она, зачем она? Ответа нет, есть — требование этой окончательной растраты — неосознанное, подспудное у «новой спарты» и творческое, просветленное в цветаевской поэзии.
Нашей эпохе неведома последняя точка опоры, но велико желание обрести ее, и еще сильнее желание приложить к ней все свои силы.
Г. Адамович
Рец.: «Современные записки», книга 61
Отрывки{182}
«Современные записки» не нуждаются больше в похвалах. Достоинства журнала давно всем известны. Отмечу лишь то, что в последнее время он стал составляться разнообразнее и шире, чем прежде: в новой, шестьдесят первой книге «Записок» столько имен, столько материала и вообще столько чтения, что каждый найдет в ней что-либо для себя близкое и интересное. Такой редакционный эклектизм был бы спорен в нормальных условиях. В наших — он необходим, и очевидную готовность руководителей журнала поступиться своим личным вкусом ради беспристрастного гостеприимства нельзя не приветствовать. Имею в виду, главным образом, литературу. «Современные записки» при своей теперешней «единственности» легко могли бы соблазниться диктаторством над ней, прикрывшись привязанностью к какому-нибудь одному творческому течению. Они предпочли литературе служить, не прикрываясь ничем. …
Стихов много: внимание к ним есть тоже одно из сравнительно недавних «достижений» журнала. Среди поэтов выделяется Марина Цветаева — острым стилистическим своеобразием, щедростью ритмического дара и, добавлю, некоторой «социальной тревогой», постоянно сопутствующей ее вдохновению. Другие замкнуты в себе, — порой возводя одиночество в мучительный культ, как Червинская, о которой совсем недавно довелось мне говорить,[577] или ища ему продолжение, как Терапиано.[578] Каждый из представленных в журнале авторов заслуживал бы отдельной характеристики — и Алла Головина,[579] со своим детски-грустным, хрупким голосом, и Злобин, и Кельберин,[580] и Ставров,[581] и Присманова[582] и остальные. Но отложим эту обстоятельную «прогулку по садам российской поэзии» до другого раза. Надо в оправдание свое добавить, что далеко не все наши поэты дали в «Современные записки» лучшее, что способны дать.
Марине Цветаевой, кроме стихов, принадлежит и рассказ о встрече с покойным Кузминым — в Петербурге, во время войны. Другой писатель рассказал бы, может быть, о том же эпизоде полнее, точнее. Никто не рассказал бы так, как Цветаева, — сплетая обольщения и зоркость, ум и предвзятую наивность, прямоту взгляда и женственную (архиженственную!) капризность. Ее «Нездешний вечер», несмотря на все оговорки, трудно все-таки читать без волнения, как истинно-поэтическое произведение, — в особенности тем, кто этот «вечер» помнит, кто был близок к людям, о которых вспоминает Цветаева, кто знал описанный ею широко-гостеприимный дом, знакомый всему литературному и артистическому Петербургу, дом, казалось бы, столь счастливый и так трагически опустошенный революцией. …
П. Пильский
Борис Зайцев и Марина Цветаева о себе и о других
Отрывки{183}
… Вспоминаем, вспоминаем!.. Когда нет настоящего, уносишься в прошлое, — Марина Цветаева рассказывает о Мих. Кузмине, Есенине, о самой себе.
Петербург. Вьюга. Залитый огнями зал. Пред ней стоял Кузмин. Поражали его глаза. Казалось, кроме них ничего не было. Когда-то 15-летнюю Марину Цветаеву очаровала строчка кузминских стихов: «Зарыта шпагой — не лопатой — Манон Леско!»[583] Стих так заворожил юную поэтессу, что она даже отказала своему жениху: у него была борода лопатой, а воображение и сердце требовали шпаги.[584] О Кузмине говорили двумя словами: «жеманный» и еще «мазаный».[585] Но жеманности не было — было природное изящество: аристократическая традиция, пережиток далеких времен, — «сэврская чашка», француз с Мартиники XVIII века.
Внешность Кузмина была, действительно, не совсем обычной, и, кроме глаз, обращали на себя внимание «два кольца». Это очень хорошо и верно: «именно два кольца». Не думайте, что это — перстни: с гладкой небольшой головы, от уха к виску, пролегали два волосяных начеса.
М.Цветаеву спросили: «Как вам нравится Кузмин?» — «Лучше нельзя: проще нельзя». — «Ну, это для Кузмина — редкий комплимент».
Мелькая, проходит в этих воспоминаниях и Сергей Есенин — кудрявый, с васильковыми глазами, в голубой рубашке, его молодые частушки под гармонику:
Играй, играй, гармонь моя!
Услышит милая моя. …
С. Риттенберг
Рец.: «Современные записки», книга 61
Отрывок{184}
… Самым значительным в отделе стихов является все же и по замыслу, и по исполнению стихотворение Марины Цветаевой «Дом». Однако при всей убедительности данного символического образа (Дом — Родина), при всей рельефности его, и в этом стихотворении, как и в большинстве стихотворений М.Цветавой последних лет, есть какая-то тяжесть и схематичность. Иногда хочется сказать, что последние стихотворения М.Цветаевой — чеканная проза, а проза ее чистейшая поэзия. Так чистейшей поэзией является ее «Нездешний вечер», рассказ о встречах с Кузминым, Есениным, Каннегисером,[586] и о некоторых других встречах с поэтами и людьми, близкими к поэзии, в Петербурге последних лет войны.
Кто, кроме Цветаевой, мог бы с такой остротой передать и внутреннюю простоту за внешним, кажущимся жеманстом Кузмина — одного из самых непосредственных лириков, — и восторг, который вызывала Ахматова, и всю насыщенность поэзией, которая так характерна для того времени. «Пир во время чумы? Да. Но те пировали — вином и розами, мы же — бесплотно, чудесно, как чистые духи, — уже призраки Аида — словами». …
А. Даманская
«Сын памятника Пушкина»
На вечере Марины Цветаевой о великом поэте{185}
Марина Цветаева, ежегодно устраивающая свой вечер стихов и прозы, выступила в одном из самых поместительных публичных залов Парижа — в зале Социального Музея.
В своих чтениях об Андрее Белом, Есенине, Кузмине, Блоке — отличная чтица, М.И.Цветаева, обладающая к тому же чрезвычайно приятного тембра звучным голосом, — показала себя мастером литературного портрета, вернее литературной скульптуры. Русские поэты, о которых она читала, вставали перед слушателями в таких рельефах, такими видными, почти ощутимыми со всех сторон, — какими не может изобразить человеческий облик самая искусная кисть.
Вчера Марина Цветаева читала перед густо наполненным залом о Пушкине. Казалось бы, что еще можно нового добавить о Пушкине после всего, что сказано о нем? И удастся ли, думалось друзьям талантливой поэтессы, захватить внимание слушателей в эти дни, когда только что отшумел длинный ряд Пушкинских празднеств. Но за какую бы тему ни бралась Марина Цветаева, о чем, о ком бы она ни рассказывала — человек, вещь, пейзаж, книга, в ее творческой лаборатории получают новое, как будто неожиданное освещение, и воспринимающееся, как самое верное и незаменимое уже никаким иным.
Памятник Пушкина в Москве — одно из первых и самых сильных впечатлений маленькой девочки, игравшей около памятника Пушкина, гулявшей с няней к памятнику Пушкина, и мерилом — расстояний, высоты, мощи, недоступности, несокрушимости — взявшей памятник Пушкина.
Когда к отцу ее, директору Исторического музея, пришел важный седой господин, почетный опекун музея и мать наказала ей сидеть тихо в зале и внимательно смотреть, запомнить лицо господина, который будет выходить из отцовского кабинета, потому что это сын Пушкина, — то в детском уме тотчас встал черный бронзовый памятник — другого Пушкина она еще не знала, и няне было тотчас сообщено, что «приходил к папе сын памятника Пушкина».[587]
На детском утреннике в Большом Московском Театре, где показаны сцены из «Руслана и Людмилы», «Мазепы», «Евгения Онегина» — девочка отбирает для себя ту часть спектакля, которая дала ей первую сладкую и томительную догадку о любовной печали, о любовном страдании, позднее — вливаются в детскую душу горячие струи горячей жизни из «Цыган», в забавных и наивных восприятиях одной, другой строки Пушкина — ребенок настойчиво и страстно ищет путей к познанию поэта… И уже это не «памятник Пушкина» на Тверском бульваре, а Пушкин хрестоматий, потом Пушкин благоговейно хранимых под подушкой книг, и, наконец, — но через какой долгий срок, и длинный путь приобщения «свой» Пушкин — «мой Пушкин», — перед которым, преклоняясь, едва ли не талантливейший из современных русских поэтов слагает великолепный, нетленный венок: переведенные Мариной Цветаевой на французский язык стихи, переведенные бесподобно и с такой торжественностью подлиннику, с такой чуткой передачей ритма, дыхания, аромата пушкинского стиха, что каждое стихотворение покрывалось восторженным и благодарным шепотом, и словами благодарности…
Та часть чтения, в которой Цветаева рассказывала, как завороженная впервые прочитанной поэмой «Цыганы» — она спешит в людскую приобщить своей радости няньку, ее гостя, горничную, и как о детский восторг разбивается скепсис ее слушателей — особо пленила слушателей свежестью и нежной теплотой юмора.
«Мой Пушкин» М.Цветаевой появится скоро в печати, но чтобы оценить всю значительность, всю прелесть этого произведения, — надо слышать его в чтении автора, и тогда лишь вполне уясняется и само название, тогда лишь вполне оправдана законность этого присвоения поэта поэтом: «Мой Пушкин»…
С. Риттенберг
Рец.: «Современные записки», книга 62
Отрывок{186}
… С огорчением прочли мы стихи Марины Цветаевой. Больно, когда такой большой поэт в погоне за какими-то странными словесными эффектами нарушает и гармонию стиха, и естественный строй человеческой речи, доходя до такой какафонии, как:
Сей мощи, и плещи, и гуще —
Что нужно кусту — от меня?
Имущему — от неимущей?
Или:
В моих преткновения пнях,
Сплошных препинания знаках?
Едва ли такая словесность может быть кем-либо воспринята как поэзия, как бы прекрасны и значительны ни были выражаемые поэтом чувства и идеи. …
А. Гефтер
Пушкинский