может рассказывать о том, что ей приходилось и голодать, и холодать, может касаться самой тусклой житейской обыденщины, но уверенность, что она ступает по розам и лишь для этого создана, в ней неискоренима, — а мы, роз не видя и не понимая, почему, собственно говоря, они непременно должны быть, в ответ только досадуем! Оставив всякую иронию, следует заметить, что в этом основной творческий порок Цветаевой: она не согласна признать, что поэзия может быть — и в глубочайшей своей сущности бывает — противопоэтической, она не сопротивляется романтизму, она «взлетает» без повода и без внутренней проверки, не ощущая необходимости управлять полетом снизу из бедной повседневной реальности. Цветаева всегда «вдохновенна», с несколько демонстративным оттенком в этой вдохновенности она произносит слово «поэт» — и в качестве поэта держится — так, будто ей доверены какие-то высшие тайны, хранение которых и счастье, и подвиг, и ужас, она вскакивает на ходули, будто ей не пристало быть в один рост с другими людьми! Первое впечатление — естественная радость, вызванная появлением среди нас такого крылатого существа, быстро сменяется скептической горечью… о, не от притворства, нет, им Цветаева не грешит, а от авторского самовлюбленного самообмана, от сознания, что, взлети мы вслед за ним, разбиться пришлось бы и нам! Все это может показаться слишком отвлеченным. Но именно это препятствует тому, чтобы можно было по-настоящему насладиться цветаевским дарованием, таким женственным, и порою, признаем это, очаровательным. Кстати, женственность — одна из самых характерных для Цветаевой черт: не только женственность, но еще и «женскость», то есть постоянное стремление к торжеству психологии над логикой и к подмене одного другим. Трудно представить себе рассказ более женский, по тысяче неуловимо-непредвиденных скачков от мысли к мысли, по обилию спорно-сбивчивых слов, чем эта «Повесть о Сонечке» — повесть о маленькой, молоденькой и едва ли умной московской актрисе, которая восторженным воображением Цветаевой возведена в перл создания, в неземное существо, в сказочную фею, перед которой обыкновенные смертные должны пасть ниц. Интересно ли читать эту вещь? Да, бесспорно, потому что писал ее очень даровитый человек, а по поводу Цветаевой и ее Сонечки можно было бы повторить пушкинские слова: «Чацкий совсем не умен, но Грибоедов очень умен».[597] Однако как бы отчетливее выразить то, что в повести смущает? Это вещь внутренно-пьяная, — а хотелось бы от поэзии, чтобы она была трезва.
«Стихи к Сонечке» того же автора относятся к 1919 году. Одно из этих стихотворений удивит тех, кто привык к теперешней, новейшей цветаевской манере. Оно непритязательно, как песня под шарманку, и в этой своей нарочитой, чуть-чуть стилизованной простоте не лишено прелести:
Скрипит рабочий над станком.
Была я уличной певицей,
А ты был княжеским сынком.
Я пела про судьбу-злодейку,
И с раззолоченных перил
Ты мне не рупь и не копейку,
Ты мне улыбку подарил.
Сорвал он с сына ордена
И повелел слуге-лакею,
Прогнать девчонку со двора.
И напилась же я в ту ночку!
Зато в блаженном мире — том —
Была я — княжескою дочкой,
А ты — был уличным певцом. …
К. Елита-Вильчковский
Рец.: «Русские записки», книга 3
Отрывок{198}
Если говорить о стихах — в третьем номере «Русских записок», как и в предыдущем, царят Цветаева и Штейгер. За исключением первого, венецианского стихотворения, явно неудачного и даже неблагополучного по грамматике, стихи Штейгера, скажем прямо, превосходны. Новая манера, влияние Тютчева и Анненского, заметно вытесняющее прежнее влияние Георгия Иванова, приносят свои плоды. Все зрелее, точнее, проще. Старая тема отчаяния, более приглушенная, звучит сквозь тему примиренности с судьбой и от этой приглушенности, от этой более мужественной сдержанности, становится еще патетичнее, еще глубже, сильнее. Особенно хорош «Сентябрь» — вещь, едва ли не лучшая из всего написанного Штейгером, удивительная по стройности, по чистоте, стиха, по красоте звука.
Марина Цветаева живет в другом мире: мире изобилия, красочности, распахнутых душ и несколько поверхностной всечеловечности, где все противоположно строгому и грустному миру Штейгера. В «Стихах к Сонечке» все прелестно, все приблизительно, все избыточно: неугомонная, почвенная, добротная и неряшливая Москва, сквозящая сквозь петербургские картинки Лукомского или Бенуа.[598] Правда, стихи написаны в 1919 году. Можно ли было бы написать что-либо подобное теперь? Никто не мог бы, вероятно, но Цветаева могла бы. В этом убеждаешься, читая прозаическую повесть о Сонечке: та же родная смесь французского с нижегородским, та же (при западной образованности, при отменном знании французского языка, редком среди наших современников) стихийность, пробивающаяся сквозь мастерство, нарушающая всякий распорядок и всякую гармонию — удивительные провалы вкуса наряду с тончайшими находками — не проза, а какой-то водопад, «алмазная гора», сыплющаяся бог знает с каким треском и увлекающая в своем порыве бог знает что. Это было бы невыносимо, наивно, бесцеремонно, порой даже чуть неприлично, если бы не было так талантливо и — при всех преувеличениях и несуразностях — так живо, так метко, так выразительно. …
Н. Резникова
Рец.: «Русские записки», книга 3
Отрывок{199}
… «Повесть о Сонечке» М.Цветаевой написана бесконечно талантливо. Сонечка, живая, плачущая, любящая, встает со страниц книги и запоминается, и просит, чтобы ее любили, потому что для нее любовь — главное в жизни, потому что она любит любовь, потому что ей надо «самой любить», и так понятно, что со своим даром «отдавать душу», своим даром забывать себя в любви она и «стену пролюбить может»…
В повести этой, кстати сказать, еще незаконченной, есть изумительные сравнения: «такие большие слезы — крупнее глаз».
Может быть, Сонечки, о которой пишет М.Цветаева, не было и вовсе; может быть, Сонечка — только мечта поэтессы, но тогда мечта реальнее действительности, правдивее правды.
Жаль, что многие из-за своеобразности стиля Марины Цветаевой, из-за того, что в манеру письма ее «надо войти», вникнуть, — не оценят чудесного произведения, непревзойденного по напряженности своей, по искренности и таланту. …
К. Елита-Вильчковский
Рец.: «Современные записки», № 66
Отрывки{200}
Последний номер «Современных записок» (о котором мы пишем с некоторым опозданием, как говорится, по «техническим причинам») очень содержателен. …
Остановимся на стихах. Опять стихи Цветаевой выделяются и останавливают на себе внимание. После тончайшего, узорного «Разина», после стилизованных «Стихов к Сонечке» «Стихи сироте» изумляют своей неожиданностью. Это уже совсем не манерность, не ювелирное искусство, а прежняя цветаевская «утробность» (эпохи, скажем, «Поэмы Горы»), сила стихийная, почвенная, несмотря на свое несколько пастернаковское «оформление». На то, что вообще пишется в эмиграции, на то, что вообще нравится эмиграции, на общий стиль эмигрантской поэзии (мы разумеем, конечно, поэзию подлинную, а не псевдо-поэтическую продукцию) это не похоже вовсе. Читаешь и спрашиваешь себя, надо ли искать истоков цветаевской поэзии вовсе не в нашем веке, а в начале прошлого? Нет ли в ее неистовости чего-то от старого романтизма?
Туда, где в дремоте, и в смуте, и в мраке
Сплетаются ветви на вечные браки…
Туда, где в граните, и в лыке, и в млеке
Сплетаются руки на вечные веки…[599]
Разве это не ближе к Шиллеру, не ближе к немецкой балладе, чем к нашим современникам, к привычным нам сегодня ритмам? Разве нет в этом совершенно очаровательного, убедительного, но совсем не современного отсутствия чувства меры? И можно спросить себя, не становится ли сироте страшновато от такой необузданности нежности. …
К. Зелинский
Отзыв о сборнике стихов Марины Цветаевой{201}
Сила настоящей лирики заключается в том, что она не может лгать. Кажется, она говорит о личном. Но сквозь личное переживание поэта неизбежно открывается — иногда невольно для автора — мир его породивший, возникает центральный образ, лирический герой. Стихи соединяются в нечто цельное, в повесть о реально существующем.
Все это можно сказать о стихах Марины Цветаевой. Сборник, составленный ею, — по-своему цельная, искренняя и художественно последовательная книга. И, может быть, поэтому с такой отчетливостью видно, что это стихи «с того света», нечто диаметрально противоположное, даже враждебное представлениям о мире, в кругу которых живет советский человек. Книга Марины Цветаевой — душная, больная, печальная книга. Но это не та боль и печаль, которая подобно слезам или грозе, делает светлее и чище человека. Это какая-то узость, искривленность души, привитая ей действительностью, когда начинается «самоуничижение паче гордости», когда начинается наслаждение нищетой, своей отъединенностью от людей, поэтизация таких утонченных настроений, какие превращаются в уникальность, в форму самоотчуждения. Когда-то М.Цветаева назвала себя «светской пустынницей стройного роста».[600] Но еще правильнее было бы назвать лирического героя ее поэзии «рифмующей улиткой». Да и вся книга — если позволено дальнейшее сравнение — есть лишь прихотливый узор улитки, пугливо съеживающейся и меняющей свой путь под влиянием исчезающе-малых причин и частных мотивов. Господствующее настроение книги это — желание спрятаться от жизни (см. стих «Жизни»), обойти ее как-нибудь, «выписаться из времени». Этому посвящен целый ряд стихов. Таково, напр., «Дабы ты меня не видел… в скрытничестве — укреплюсь… вымыслами опояшу, мнимостями опушу» и т. д. Стихотворение «Берегись…»[601] представляет собой нечто вроде вариации на пушкинскую тему — «ты царь — живи один»:
Ты и след и дом.
Никаких земель
Не открыть вдвоем.
Берегись жены, берегись слуги, берегись всего в жизни, говорит поэт, везде тебя подстерегает удар, обман и тому подобное. Отталкиваясь от реального мира, М.Цветаева то зовет к деревьям, в природу (руссоизм?), то самый мир хочет превратить в вымысел: «Чтобы вновь, как некогда, земля — казалась нам». И вообще:
…прочь от прочности!
И прочь от срочности!
В поток! — В пророчества
Речами косвенными.[602]
И Марина Цветаева действительно ведет читателя в своей книге в мир каких-то смутных пророчеств, косвенных речей. Лирический герой книги хотел бы «прокрасться» в жизни (так называется одно из стихотворений) невидимкой, оставшись незамеченным, никого не задев и «травы не помяв»:
Над временем и тяготеньем —
Пройти, чтоб не оставить следа,
Пройти, чтоб не оставить тени…
Распасться, не оставив праха
На урну…
Выписаться из широт?
Так: временем, как океаном,
Прокрасться не встревожив вод…[603]
Такова основная тональность книги. Человек уходит из истории к границам самой природы. Отказываясь от исторического существования, он находит свое наслаждение, купаясь в «метерлинковских» туманах воображения, в стихиях переливающегося слова, в индивидуальном, частном, в баюкающем его забвении:
Леты слепотекущей всхлип.
С Летою, — еле-еле жив
В лепете сребротекущих ив.
Ивовый сребролетейский плеск
Плачущий… В слепотекущий склеп
Памятей — претомилась — спрячь
В ивовый сребролетейский плач…
и т. д.
Но и природа в этих улиточных узорах слов теряет свои краски, теряет свои реальные жизненные черты, превращаясь в словесное привидение «поэзии мнимостей». Вот, например, как описаны облака:
Перелетами — как хлестом
Хлёстанные табуны.
Взблестывающей Луны
Вдовствующей — табуны![604]
Наконец, М.Цветаева строит нечто вроде теоретического оправдания Своего подхода к миру (стих. «Поэт»). Поэт должен вести читателя «приметами», «окольных притч рытвинами…» между да и нет.