Я хочу одну копейку, — да и то в мой день единый, день единый, день Николин.
Господь и святые гости. Господь на олене, Божья Матерь на серне, Св. Иоанн на голубе, Св. Георгий на коне, а Св. Никола — на соколé.
— Глубина символов и роскошь образов —
* * *
Родина и Чужбина
Тоска по родине в болгарском сердце так сильна, что на первой же странице отдела «Родина и Чужбина» заставляет молодую женщину, выданную матерью «в пустую Софию» молить Бога: «да свижусь с отцом и братом, да мать найду в могиле».
Роза, красующаяся: на черной юнацкой шапке, и на тонком стволе винтовки (чуть ли не испанский образ! Та же ли кстати, игра слов по-болгарски: роза на винтовочном стволе?)
* * *
Его ветви рвутся к небу,
Корни вьются в сыру-землю.
Его ветви — милы-снохи,
Сыновья его — коренья,
А вершины — милы внуки
* * *
Распахнул он десно крыло —
И выпало письмо белó
* * *
Совет монаха: иди в город и выбери там подругу по сердцу.
Мужской цинизм: — пойманная девушка молит: — «Пусти меня, Гесмаджи, я одна у своей матери!» — «Полно ты, полно, Евангелина, — и я у бабки один ведь тоже!»
* * *
Много, драгана, желаю!
Желаю, но не имею:
Твоих поцелуев желаю!
(И ответ жестокой драганы:)
— Целуй меня, милый, скорее!
* * *
Черная Чума. Петкана и мертвый Лазарь. Брат странным образом архангел, влезает на плеча Чумы.
* * *
Девять лет и еще два года…»
* * *
Три кукушки. Первая от зари и до зари — любимая, вторая изредка — сестра, третья — неустанно — мать родная.
* * *
Русский король Стефан, не желающий менять веры.
* * *
Лес и юнак:
Прекрасная былина о Короле Марке, погубившем силу свою (богоборчество). Прощание с вольной жизнью. Призыв леса.
* * *
Русалки и змеи.
* * *
Любовь мужа к жене. На десятом году вдовства спрашивает у мертвой:
— Прошла ли теперь твоя оспа?
Светла ли, свежа ли кожа?
* * *
Несчастная в замужестве молодая женщина. Ожерелье сдавившее горло — это ее первый милый, а запястья, сковавшие руки — «дети мои, малые дети»…
* * *
Три раны: от турецкой сабли, от винтовки тонкой, от девичьих зубок…
* * *
Юноша, повстречав девушку, теряет всё: конь вырывается, пес убегает, сокол улетает. Совет матери: — Коня купишь, пса достанешь, сокол прилетит, — догоняй девицу!
* * *
Юнак искушает девицу: — «Кому, скажи мне, хранишь, красотка, ты лик свой белый?» — А лик свой белый храню, мил братец, земле я черной. — Кому, скажи мне, хранишь, сестрица, ты щеки красны? — А щеки красны храню, мил-братец, земле я черной. — Кому, скажи мне, хранишь, (и т. д.) Совет юнака: — Отдай мне (перечисление «верху: очи, уста и щечки»)… а Бог… отпустит!
* * *
Три пташки поют молодым. Первая в сумерки: вечер! вторая перед полуночью: спать ложиться! третья перед зарею: вставать! Первой молодая — если б знала — дала бы хлеба, второй — сахару, третьей — горькой полыни.
* * *
Мгла на горе и над горой — вздохи юноши о милой.
* * *
Гора придавила троих пастухов. Первый молит: — У меня мать на воле, второй — сестра на воле, третий — жена на воле. Кого отпустит?
* * *
(NB! Знаю: — «Душа — на воле! Ибо бездыханного тела даже гора не хочет. Потому что — простой мертвец. Все вы любите лежать — камнем лежать — на душах: живом». 1933 г.)
(Камнем лежать — на душах живых!)
* * *
Отрывок письма (очень сокращено, еле разбираю)
Скучаю по Вас. Мне даже жаль, что под самый конец так повернуло. Не чувствовать — вот мое страстное желание. Не болеть (?) — вот решение. «С Вас содрана кожа» — вот слово одного еврея обо мне.
Мне столько нужно Вам сказать — разрываюсь. (NB! Никто никогда не хотел слушать. 1933 г.)
Хочу ходить с Вами по какой-нибудь заставе, мóсту, в темноте, на полной воле, долго. Этого никогда не будет.
Вы, как имеющий Бога (NB! кому — пишу? Никого что-то не помню «имеющего Бога» которому я бы — такое писала. 1933 г.) неизбежно должны ощущать меня, как низшее, бессловесное, и если когда-нибудь будете любить меня, то как дерево — с безнадежной жалостью. Я — то, с чем Вы уже справились. Не совсем справились, от первой листвы еще немножко больно, но — и это пройдет.
Что еще? Всё. (Noch alles [69].)
* * *
Это письмо сочтите полученным, но не написанным. Да и не письмо.
* * *
(«He-письмо» относится к лету 1926 г., С<ен>-Жиль, когда в этой же тетради окончательно правила Тезея.)
* * *
Сон:
Огромный богатый особняк во Франции. Комнаты, каких давно не видела, вещи, о которых я давно забыла. Простор, блеск и свет богатого дома (богатства).
Это Ваш дом, я в гостях у Вас, но Вас нету. Много гостей. (Ни одного мужчины.) Нарядные горничные — blanc et noir [70] — бесшумные и быстрые как тени. Серебряные подносы. Сижу в кругу других. Беседа на французском. Что мы все здесь делаем — не знаю. (NB! Просто — «в гостях». Единственное место где делаешь неизвестно что и где делать — ничего нельзя. Явная отвычка Революции и Чехии. 1933 г.)
Входите Вы, не входите — проходите, быстро минуете. Мне необходимо Вам что-то сказать (что — не знаю). (NB! Знаю: «Не уходи! Побудь со мною…» [71] 1933 г.) Естественно, не окликаю и не гляжу.
Руки в каком-то тесте — вязкое. Необходимо смыть. Иду в какую-то детскую (без детей). Там Вы и какая-то Ваша родня (женщины, пожилые). Недоуменно прошу воды. Вы берете кувшин и льете мне прямо на руки — никаких умывальников — стою в озере. Какая-то дама, пожилая, с карими подпалинами под глазами, испытующе: — «Какая Вы молодая! И уже дочка 5 л.». — 10-ти лет — поправляю я. — И не скрываете? — Madame, dix ans de vie vécue! [72] Выходим, я и Вы. Вы садитесь в кресло, я рядом, на стуле. Между нами лакированный красный столик, на нем папиросы. Беру одну — рассыпается, другую — рассыпается, третью…
И, не глядя: — Мне Вам нужно одну вещь сказать.
— Об этих рассыпавшихся папиросах?
— М<арк> Л<ьвович>, мне Вам уже нечего сказать.
Встаю. Выхожу. На большой лестнице движение. Чемоданы, картонки, веселая суета горничных.
— Madame est arrivée! Madame est là! Le petit chien de Madame! [73]
Собачка в лентах. — <пропуск одного слова> переполнена. Но выйти — встретиться. Захожу в первую дверь. Занавес. Испуганный шепот нескольких женщин:
— Asseyez-vous là, Vous dérangez la contredanse! [74]
Занавес раздвигается. Плавное проплывание лиц и тел.
* * *
Случайность [75]
(В мире белых, беглых эстетов)
После тяжелой мрачной книги белого мясника Савинкова [76] можно отдохнуть над легкой и изящной книгой белого эстета, философа, мечтателя и идеалиста Сергея Волконского «Быт и Бытие». Бывший князь имеет за границей много досуга и предается неторопливым устным и печатным размышлениям на тему: «прошлое, настоящее, вечное», — таков подзаголовок книги. Волконский и пишет и говорит и думает красиво. А окружают его эстеты (белые, конечно) — которые и слушают красиво. Из красивых разговоров и красивого слушанья родилась красивая книга.
Волконский рассказывал, поэтесса Марина Цветаева слушала. Потом она восхищенно просила рассказчика непременно записывать в записную книжечку все красоты разговоров. Князь отказывался, но красиво:
«Когда я что „записал“ я тем самым изгнал это из себя, я, как бы сказать, изменил химический состав своего я, и, конечно, в сторону обеднения. Вот почему я никогда не имел записной книжки».
Однако поэтесса Цветаева настаивала и красивые слова оказались записанными… только не в записную книжечку, а в рукопись целой книги, о которой речь. Долго и тщательно выбиралось название.
«Однажды Вы мне написали, что нравится Вам, как я быстро от неприятных вопросов быта перехожу к сверхжизненным вопросам бытия. И тут же я подумал, какое было бы красивое заглавие „Быт и Бытие“».
Как далеко заходят беглые и белые эстеты наши в поисках красивого, видно из такого образчика словесного их кокетства: «Я был в Париже, Вы были в Праге…»
Это ведь неисправимые кокеты и эстеты. Советское помело вымело обоих из России [77], одного в Париж, другую — в Прагу. И, перекликаясь из Парижа в Прагу, лишние люди новой штамповки кокетничают: — Вы замечаете изящное чередование П и Р. Это я не намеренно. Прага и Париж. П. и Р.
Неприятные вопросы быта для Волконского и Цветаевой связаны с пребыванием их в сов<етской> Москве.
— «Это было в те ужасные гнусные московские года. Вы помните, как мы жили? В какой грязи, в каком беспорядке, в какой бездомности? Да это — что! А помните нахальство в папахе, врывающееся в квартиру? Помните наглые требования, издевательские вопросы? Помните жуткие звонки, омерзительные обыски, оскорбительность „товарищеского“ обхождения? Помните, что такое был шум автомобиля мимо окон: остановится или не остановится? О, эти ночи!..»
Так вот, всё это и есть быт. «Товарищи, папахи, автомобили, звонки», — всё это быт.
О, потревоженные сиятельные эстеты! Так вы говорите — вам до «товарищей» уютнее жилось и красивее? И никто в папахе к вам не врывался в квартиру и никто не уплотнял, не реквизировал, не национализировал княжеских имений? Красивенько вы тогда жили? А теперь — Прага и Париж — красивое чередование П и P — не правда ли?
Итак, папахи и «товарищи» — это неприятные вопросы быта. Каковы же сверхжизненные вопросы бытия?
«А помните наши вечера? Наш гадкий, но милый „кофе“, наши чтения, наши писания, беседы? Вы читали мне стихи из Ваших будущих сборников. Вы переписывали мои „Странствия“ и „Лавры“… Как много было силы в нашей неподатливости, как много в непреклонности награды! Вот это было наше БЫТИЕ».
Теперь мы видели наших великосветских эстетов во весь рост. Гадкий, но милый кофе на керосинке, стишки, взаимные комплименты, переписывание друг другу стихов. И это уже не быт, а бытие. И даже «героически-напряженное» бытие.
(«Правда», 6-го авг<уста>, среда, № 177. Статья Сосновского [78].)
Моему заместителю по передаче своими словами Сосновского и К0 — привет.
МЦ
(NB! Статья, очевидно, перепечатка из Правды, а «заместителю» — очевидно авт<ор> служит в Наркомнаце, «Русский стол», т. е. там же и тем же где в 1918 году — я.)
* * *
Здесь конец черновой Тезея, возвращусь к ней летом 1926 г. (несколько писем к Рильке).
ЧЕРНОВАЯ (III В ЧЕХИИ)
Июль 1924 г.
(Тетрадь начата 4-го июля 1924 г., в Иловищах, близь Праги)
— «Eh bien, abuse! Va, dans ce bas monde il faut être trop bon pour l’être