— сладость».
* * *
(Пусть вся моя повесть — как кусок сахара, мне по крайней мере сладко было ее писать!)
* * *
— Марина Ивановна! Сегодня наш последний вечер. Я завтра уезжаю на юг.
— Последний… завтра… Но почему же вы, как вы могли мне раньше…
— Марина Ивановна! — голос настолько серьезный, что даже — остерегающий. — Не заставляйте меня говорить того, что не нужно: мне — говорить, вам — слышать. Но будьте уверены, что у меня на то были — серьезные причины.
— Скрыть от меня — конец? Ходить как ни в чем не бывало, а самому — знать? одному знать?
— Нну, если вы уж решительно хотите…
— Ни решительно, ни нерешительно, а просто — ничего не хочу. Бог с вами совсем! Мне просто — все это — приснилось, ну — лишний раз — все приснилось!
— М. И.! Вы все-таки — человек, и я — человек, а человеком быть — это чувствовать боль. Зачем же мне, которому вы дали столько радости, только радость, было причинять вам эту боль — до сроку? Достаточно было — моей.
— Володя, вы твердо решили?
— Уже чемодан уложен.
— Вы один едете?
— Нет, нас несколько. Несколько — студийцев. Потом я от них отделюсь.
— Я вас правильно понимаю?
— Да.
— А — родители?
— Они думают — играть. Все думают — играть. Только — вы. М. И., мне здесь больше делать нечего. Здесь — не жизнь. Мне здесь — не жизнь. Я не могу играть жизнь, когда другие — живут. Играть, когда другие — умирают. Я не актер.
— Я это — всегда знала.
— А теперь забудем и будем проводить вечер как всегда. И вечер прошел — как всегда. И прошел — как всегда, всякий.
* * *
В какую-то его минуту, я — как завеса с глаз!
— А Ангел-то были — вы, Володечка!
— Что? (И, поняв, смущенно:) — Ах, вы об этом… (И уже — твердо.) — Нет, М. И., я — не ангел: моя самая большая мечта когда-нибудь стать человеком.
Потом тем самым, не своим: Сонечкиным, сонным, спящим, самому себе, не мне — голосом:
— Я, может быть, был слишком честным… И, еще спустя:
— Карл Великий — а может быть и не Карл Великий — сказал:
«С Богом надо говорить по-латыни, с врагом — по-немецки, с женщиной — по-французски…» (Молчание.) И вот — мне иногда кажется — что я с женщинами говорю по-латыни…
* * *
(Если я его тогда не обняла… но он не этого хотел от меня — и не этого от себя со мною…)
* * *
Перед самым его уходом, но еще в комнате — уже почти светлой:
— М. И., вам всегда нравился мой перстень. Возьмите его! Я с первой минуты хотел вам его подарить, и с тех пор — чуть ли не каждую нашу встречу, но все — чего-то — ждал. Теперь оно настало. Это не подарок, М. И., это — дань.
— Володя! Это, кажется, первое кольцо, которое мне дарят, всегда — я, и (сняла и держу) если я до сих пор вам не подарила — этого, то только потому, что уже дарила и Ю. З., и Павлику, а скольким — до них! Я не хотела, я не могла, чтобы вы этим — как-то — стали в ряд.
— А как я им завидовал! Теперь могу сказать. И Павлику, и З<авад>скому — что с вашей руки — и такие прочные! Прямо (смеясь — сгорал от зависти! Нет, М. И., вы мне его непременно дадите, и я этим — не стану в ряд, в Студии — стал бы в ряд, но там, куда я еду… А если бы даже — в том ряду стоять не обидно.
Любуясь:
— И щиток — пустой. Для имени. Я так привык его видеть на вашей руке, что теперь моя собственная мне будет казаться вашей. (Держа на отлете.) — А у З<авад>ского — меньше. У З<авад>ского — с китаянки, а у меня — с китайца, с китайского мудреца.
— Самого простого кули, Володечка.
— А если он еще вдобавок и кули… весь социальный вопрос разрешен!
Шутим, шутим, а тоска все растет, растет…
— Володя, знаете, для чего существуют поэты? Для того, чтобы не стыдно было говорить — самые большие вещи:
И сохранят всегда мои дороги —
Твою печать.
Стоим под моими тополями, когда-то еле-зелеными, сейчас — серебряными, и до того серебряными, что ни веток, ни ствола не видно.
— Нет, нет, М. И., вы не думайте, это еще не последний раз, я еще завтра, то есть — уже сегодня, я еще раз сегодня приду — за карточками детей — и совсем проститься.
* * *
Когда он «на следующий день» пришел, и я, впервые после той нашей, уже век назад, первой и единственной дневной прогулки, увидела его при свете и даже — на солнце, я просто обмерла:
— Володя! Да что же это такое? Да вы же совсем не черный! Вы же — русый!
— И даже светло-русый, М. И.
— Господи, а я-то целые полтора года продружила с черным!
— Вы, может быть, еще скажете, что у меня глаза — черные? — он, с немножким грусти.
— Нет, сине-серые, это я всегда знала, и с серыми — дружила… Но эти волосы — сон какой-то!
— М. И., боюсь, — в голосе под слоем шутки явная горечь, — что вы и все остальное мое видели по-своему! Всего меня, а не только (презрительный жест к волосам) — это!
— А если — разве плохо видела?
— Нет, М. И., хорошо, даже слишком хорошо, потому и боюсь с вами — дневного света. Вот я уже оказался — русым, а завтра бы оказался — скучным. Может быть — хорошо, что я еду?
— Володя! Не выводите меня из себя, из моего последнего с вами терпения, из нашего последнего с вами терпения! Потому что сами не обрадуетесь — и еще, может быть, не уедете! У меня полон рот, понимаете, полон рот — и я сейчас всем этим — задохнусь!
— Не надо, Марина Ивановна.
* * *
Сидим теперь в той чердачной комнате, откуда Аля лезла мне навстречу на крышу.
— Алечка! У меня к тебе просьба: почитай мне мамины стихи!
— Сейчас, Володечка!
Прибегает с малиновой книжкой, которая у нее в кухне под подушкой.
Серый ослик твой ступает прямо,
Не страшны ему ни бездна, ни река…
Милая Рождественская Дама,
Увези меня с собою в облака!
Я для ослиха достану хлеба…
Голосок журчит…
* * *
— М. И., я вам подарок принес! Мою любимую книгу — про Жанну д’Арк — вы не знаете? Марка Твена — замечательную. Раскрываю: надпись. Не читая — закрываю.
— М. И., я всегда хвастался — что у меня свой оружейный склад — свой музей — и своя библиотека — и никому не показывал, потому что у меня были ровным счетом: гишпанская пиштоль, перстень и две книги: Мартин Иден — и эта. Теперь у вас — весь мой арсенал — весь мой музей — и вся моя библиотека. Я — чист.
— Марина! (Алин голос.) А мне можно подарить Володе мой «Волшебный фонарь»? Чтобы он читал в вагоне, если уж очень будут ругаться солдаты. Чтобы он им читал, потому что они тогда от удивления усмирятся, а потом заснут. Потому что деревенские, от стихов, всегда засыпают. Я, когда Наде читала стихи, она всегда спала.
Володя, целуя ручку и в ней книжку:
— Я не с солдатами еду, Алечка, а с сумасшедшими, говорят — тихими, но сейчас тихих нет, сейчас — все буйные. Ну, они уж от Марининых стихов — не заснут!
* * *
— Володя, а мы с Мариной вам письма написали на дорогу, как когда-то писали папе, чтобы читал в вагоне. Это — наши прощальные голоса.
* * *
Когда ваш поезд?
Скоро. Мне уже идти нужно.
А проводить?..
Нет, М. И., я хочу с вами проститься — здесь.
* * *
— Теперь посидим перед дорогой. Садимся в ряд, на узкий диван красного дерева. Аля вслух молится:
— Дай, Господи, Володе счастливо доехать и найти на Юге то, что ищет. И потом вернуться в Москву — на белом коне. И чтобы мы еще были живы, и чтобы наш дом еще стоял. Аминь.
Крестимся, встаем, сходим по узкой мезонинной лестнице в вечную тьму коридора. На мое извечное движение — идти с ним дальше:
— Не провожайте дальше. Трудно будет идти.
Последняя минута. Скажу или нет? Скажет или —
Просто, как если бы всю жизнь только это и делал, обнимает меня за голову, прижимает к груди, целует в голову, целует в лоб, целует в губы.
Потом трижды крещу, творю над его лбом, плечами, грудью тот основной † крест его лица.
Отступил: уже за порогом. И через порог, уже без руки:
— Прощайте, Марина (и гору глотнув) — Ивановна.
* * *
Милый Володя!
Желаю, чтобы в вагоне не было душно, чтобы вас там кормили, хорошо обращались, никто к вам не приставал бы, дали бы вам открытое окно. Хочу, чтобы вся дорога была так хороша и восторженна, как раньше. Вы уезжаете, наш последний настоящий друг.
Володя! Я сейчас подняла голову и была готова заплакать. Я очень грущу. Вы последний по-настоящему любили нас, были так нежны с нами, так хорошо слушали стихи. У вас есть Маринина детская книга. Вы ее будете читать и вспоминать, как читала вам — я. Скоро опять кто-нибудь поедет в Киев и мы опять вам напишем письма.
Володя. Мне кажется неправдой, что скоро вас не будет. О, Господи! Эти вагоны не подожгут, потому что все пассажиры невинные. Постарайтесь быть незаметным и придумайте себе хорошую болезнь. Может случиться ужасно…
Эти напутственные Алины ужасы — не уцелели, потому что тут же послышался Володин прощальный стух, и письма ее себе в тетрадку я допереписать не успела. Думаю, что следовало описание водворения Володи на Киевском вокзале из сумасшедшего вагона — в фургон, как самого опасного из сумасшедших.
* * *
На книге о Жанне д’Арк было надписано:
«Мы с вами любим — одно».
* * *
Потом было письмо, одно-единственное, в несколько строк. Письмо кончалось:
— Твердо надеюсь, что мы с вами еще встретимся. Этой верой буду жить.
Потом началось — молчание.
* * *
Стук в дверь. Открываю — Сонечка.
Радость? Нет. Удар — такой силы, что еле устаиваю на ногах.
А в ушах — родной поток: «Марина…» — и что-то еще, и еще, и еще, и опять: «Мар-рина…» — и только постепенно встают из потока слова: