Сайт продается, подробности: whatsapp telegram
Скачать:TXTPDF
Том 4. Книга 2. Дневниковая проза

все в одной точке. Понимаешь?

— О, Марина, я поняла!

Тогда скажи мне пример.

— Я боюсь, что это будет неверно. Оба слишком воздушны.

Ничего, ничего, говори. Если будет неверно, скажу.

Музыкапонятие, голосвоплощение. (Пауза.) И еще: доблестьпонятие, подвигвоплощение. — Марина, как странно! Подвигпонятие, геройвоплощение.

* * *

— Аля! Какая прекрасная вещь — сон!

— Да, Марина, — и еще: бал!

* * *

— Аля! Моя мать всегда мечтала умереть внезапно: идти по улице и, вдруг, со строящегося домакамень на голову! — готово.

Аля, чуть позабавленно:

— Нет, Марина, мне это не особенно нравится, камень… Вот если бы — все здание!

* * *

Аля, перед сном:

— Марина! Желаю вам всего лучшего, что есть на свете. Может быть: что еще есть на свете…

* * *

Если эта зима пройдет, я действительно буду fort comme la mort[65] — или просто morte[66] — без fort[67] — с e-muet[68] на конце.

* * *

Гастрономические магазины сейчас похожи на витрины парикмахерских: все эти сыры — желе — пасхи ничуть не живее восковых кукол.

Та же легкая жуть.

* * *

О, «Wahrheit und Dichtung»![69] И останавливаюсь, ибо в этом возгласе столько же восторга, сколько неудовлетворенности. Гёте захотел одновременно дать историю своей жизни и своего развития, и это у него не слилось. Целые места, точно вставленные — «hier gedenke ich mit Ehrfurcht eines gewissen X-Y-Z»[70] — И так десятки страниц подряд. Если бы он вплел этих «treffliche Gelehrte»[71] в свою жизнь, заставил бы их входить в комнату, двигаться, говорить, не получалось бы местами такой схематичности (нарочитости): вот человек вздумал отблагодарить всех, кто способствовал его развитию — и перечисляет. Не скучно, — все значительно, но сам Гёте как-то уходит, уже не видишь его черных глаз

Но зато — о Господи! — прогулки, мальчиком, по Франкфурту, — дружба с маленьким французом — история с художником и мышью — театр — отношения с отцом — Гретхен («Nicht küssen, s’ist was so gemeines, aber lieben, wenn‘s möglich ist!»[72]) — их ночные встречи в погребе — Гёте в Лейпциге — уроки танцев — Sesenheim — Фредерика — луна

О, когда я читала эту сцену с переодеванием, у меня сердце задрожало оттого, что это — Фредерика, а не я!

Уют этого старого полукрестьянского домапастор — игры в фанты — чтения вслух

Я сегодня из-за всего этого никак не могла решиться встать с постели: так не хотелось жить!

* * *

О, как бы я воспитала Алю в XVIII веке! Какие туфли с пряжками. Какая фамильная библия с застежками! И какой танцмейстер!

* * *

Сейчас, наверное, из-за топора и пилы, куда меньше enfants d’amour![73] Впрочем, пилит и рубит только интеллигенция (мужики не в счет! им все нипочем!), а интеллигенция и раньше никогда не блистала ни enfants, ни amour.

* * *

Недавно на Смоленском: дородная простонародная девка — роскошная шаль крест-накрест, походка бедрами — и маленькая сухонькая приживалка — язва! Сухонький перст впился в высокую грудь девки. Заискивающий шепот: «Что это у вас — свининка?» И девка, еще глубже запахиваясь в шаль, высокомерно: «Триста восемьдесят».

* * *

А сегодня, например, я целый день ела, а могла бы целый день писать. Я совсем не хочу умереть с голоду в 19-ом году, но еще меньше хочу сделаться свиньей.

* * *

От природы не терплю запасов. Или съем, или отдам. А можно, чтобы не было страшно, вообразить себе так: хлеб стоит не 200 рублей, а как прежде 2 копейки, но у меня этих двух копеек нет — и никогда не будет.

И царь по-прежнему в Царском Селе — только я никогда не поеду в Царское Село, а он — в Москву.

* * *

Господи! Сколько сейчас в России Ноздревых (кто кого и как не ошельмовывает! кто чего на что не выменивает!) — Коробочек («а почем сейчас в городе мертвые души?», «а почем сейчас на рынке дамские манекены?»: я, например) — Маниловых («Храм Дружбы» — «Дом Счастливой Матери») — Чичиковых (природный спекулянт!).

А Гоголя нет. Лучше бы наоборот.

* * *

И так же редки — как его? этот с армянской фамилией, — идзе или — адзе, из II части, такой ирреальный, что я даже имени его не запомнила!

* * *

Есть рядом с нашей подлой жизнью — другая жизнь: торжественная, нерушимая, непреложная: жизнь Церкви. Те же слова, те же движения, — все, как столетия назад. Вне времени, то есть вне измены.

Мы слишком мало об этом помним.

* * *

«Уже не смеется». (Надпись на моем кресте.)

* * *

Я восприняла 19-ый год несколько преувеличенно, — так, как его воспримут люди через сто лет: ни пылинки муки, ни солинки соли (золинок и соринок хоть отбавляй!) — ни крупинки, ни солинки, ни обмылка! — сама чищу трубы, сапоги в два раза больше ноги, — так какой-нибудь романист, с воображением в ущерб вкусу, будет описывать 19-ый год.

* * *

Моя комната. — Ведь я когда-нибудь из нее уеду (?). Или я уже никогда, ни-ког-да ничего не увижу другого, раскрыв глаза, чем: высокое окно в потолке — окаренок на полу — по всем стульям тряпки — топорутюг (утюгом колочу по топору) — гольдмановская пила

* * *

Люди, когда приходят, только меня растравляют: «Так нельзя жить. Это ужасно. Вам нужно все продать и переехать».

Продать! — Легко сказать! — Все мои вещи, когда я их покупала, мне слишком нравились, — поэтому их никто не покупает.

19-ый год, в быту, меня ничему не научил: ни бережению, ни воздержанию.

Хлеб я так же легко беру — ем — отдаю, как если бы он стоил 2 копейки (сейчас 200 рублей). А кофе и чай я всегда пила без сахара.

* * *

Есть ли сейчас в России — Розанов умер — настоящий созерцатель и наблюдатель, который мог бы написать настоящую книгу о голоде: человек, который хочет естьчеловек, который хочет куритьчеловек, которому холодно — о человеке, у которого есть и который не дает, о человеке, у которого нет и который дает, о прежних щедрых — скаредных, о прежних скупых — щедрых, и, наконец, обо мне: поэте и женщине, одной, одной, одной — как дуб — как волк — как Бог — среди всяческих чум Москвы 19-го года.

Я бы написала — если бы не завиток романтика во мне — не моя близорукость — не вся моя особенность, мешающие мне иногда видеть вещи такими, какие они есть.

* * *

— О, если бы я была богата! —

Милый 19-ый год, это ты научил меня этому воплю! Раньше, когда у всех все было, я и то ухитрялась давать, а сейчас, когда ни у кого ничего нет, я ничего не могу дать, кроме души-улыбки — иногда полена дров (от легкомыслия!) — а этого мало.

О, какое поле деятельности, для меня сейчас, для моей ненасытности на любовь. Ведь на эту удочку идут все — даже самые сложные! — даже я! Я, например, сейчас определенно люблю только тех, кто мне дает — обещает и не дает — все равно! — хотя бы минуточку — искренно (а может быть и не искренно, — наплевать!) хотел бы дать.

Фраза, поэтому и весь смысл, по причуде пера и сердца, могла бы пойти иначе, и тоже была бы правда.

Раньше, когда у всех все было, я все-таки ухитрялась давать. Теперь, когда у меня ничего нет, я все-таки ухитряюсь давать.

— Хорошо?

* * *

Даю я, как все делаю, из какого-то душевного авантюризма — ради улыбки — своей и чужой.

* * *

Что мне нравится в авантюризме? — Слово.

* * *

Бальмонт — в женском шотландском крест-накрест платке — в постели — безумный холод, пар колом — рядом блюдце с картошкой, жаренной на кофейной гуще.

— О, это будет позорная страница в истории Москвы! Я не говорю о себе, как о поэте, я говорю о себе, как о труженике. Я перевел Шелли, Кальдерона, Эдгара По… Не сидел ли я с 19-ти лет над словарями, вместо того, чтобы гулять и влюбляться?! — Ведь я в буквальном смысле — голодаю. Дальше остается только голодная смерть! Глупцы думают, что голод — это тело. Нет, голоддуша, тотчас же всей тяжестью падает на душу. Я угнетен, я в тоске, я не могу писать!

Я прошу у него курить. Дает мне трубку и велит мне не развлекаться, пока курю.

— Эта трубка требует большого внимания к себе, поэтому советую вам не разговаривать, ибо спичек в доме нет.

Курю, т. е. тяну изо всей силы, трубка как закупоренная — дыму 1/10 доля глоточка — от страха, что потухнет, не только не говорю, но и не думаю — и — через минуту, облегченно:

— Спасибо, накурилась!

Москва, зима 1919–1920

О Германии

(Выдержки из дневника 1919 г.)

Моя страсть, моя родина, колыбель моей души! Крепость духа, которую принято считать тюрьмой для тел!

Местечко Loschwitz под Дрезденом, мне шестнадцать лет, в семье пастора — курю, стриженые волосы, пятивершковые каблуки (Luftkurort,[74] система доктора Ламана, — все местечко в сандалиях!) — хожу на свидание со статуей кентавра в лесу, не отличаю свеклы от моркови (в семье пастора!) — всех оттолкновений не перечислишь!

Что ж — отталкивала? Нет, любили, нет, терпели, нет, давали быть. Было мне там когда-либо кем-либо сделано замечание? Хоть косвенный взгляд один? Хоть умысел?

Это страна свободы. Утверждаю. Страна высшего считания качества с качеством, количества с качеством, личности с личностью, безличности с личностью. Страна, где закон (общежития) не только считается с исключением: благоговеет перед ним. Потому что в каждом конторщике дремлет поэт. Потому что в каждом портном просыпается скрипач. Потому что в каждом пивном льве по зову родины проснется лев настоящий.

Помню, в раннем детстве, на Ривьере, умирающий от туберкулеза восемнадцатилетний немец Рёвер. До восемнадцати лет сидел в Берлине, сначала в школе, потом в конторе. Затхлый, потный, скучный.

Помню, по вечерам, привлеченный своей германской музыкой и моей русской матерью — мать не женски владела роялем! — под своего священного Баха, в темнеющей итальянской комнате, где окна как двери — он учил нас с Асей[75] бессмертию души.

Кусочек бумаги над керосиновой лампой: бумага съеживается, истлевает, рука придерживающая — отпускает и… — «Die Seele fliegt!»[76]

Улетел кусочек бумаги! В потолок улетел, который, конечно, раздается, чтобы пропустить душу в небо!

* * *

У меня был альбом. Неловко тридцатилетней женщине, матери двух детей,

Скачать:TXTPDF

все в одной точке. Понимаешь? — О, Марина, я поняла! — Тогда скажи мне пример. — Я боюсь, что это будет неверно. Оба слишком воздушны. — Ничего, ничего, говори. Если