— связанной полосы.) Напряжение растраты неосознанно, и утомление подкрадывается яко тать в нощи. Процесс растраты — усладителен, завершение его — опустошительно. Душа точно мстит за то, что человек часами мог обходиться без нее. (Расплата за каждое развлечение: расплата за растрату на ничтожное). И — о странность! — выпитое море превращается в ощущение: выпит! (в твою собственную выпитость). Полная параллель и даже тождество с опьянением алкоголем.
С прозой Пастернака (как всякого большого мастера, — нет. Чехов тоже был мастер! — как всякого большого духа) — обратное.
Читал — точно об стену бился, чуть ли не булыжник на мостовой колол, кончил — огромный прилив силы. Отданное — вернулось. Так Пастернак чувствует — закончив Урал.
Посему книги Пастернака (может быть самого дионисического из моих современников) никогда не сравню с вином, а прозу Чехова или иных бытовиков, — именно с вином, с развратом вина, сравню.
Есть священный инстинкт — и в этом меня подтвердит каждый пишущий — оберегающий нас от доверия к слишком легко давшемуся. Стихотворение, написанное в 10 минут, всегда подозрительно.
Тот же священный инстинкт оберегает и настоящего читателя от доверия к слишком легко в него льющемуся.
Радость добычи — почему это торжество мужского сознания не распространяется и на книгу (душу другого), ограничивается областью дел (чаще «дел») и любви?! Все в мире сем надо завоевывать — т. е. за все платить собой — друга как женщину и книгу как друга. Готового нет. Есть, но неизбежно второй и третий сорт.
Богов из глыбы высекают и несколько веков спустя тем же усилием мышц из земли выкапывают.
Борис Пастернак поэт, как прозаик, прежде всего нуждается в сподвижничестве. Рука, ищущая встречной (а скорей даже — «coup de main»![141] 1933 г.). За непосильное берусь — помоги же! Сезам, откройся, чтобы я со всеми своими сокровищами — за твоими сокровищами в тебя вошел.
Борис Пастернак осуществлен только в настоящем читателе, т. е. Борис Пастернак один — умысел, Борис Пастернак + идеальный читатель — умысел + действие, т. е. полный поступок: свершение. Борис Пастернак свершается не в напечатанном количестве страниц, как Бунин например, хотящий только одного: любуйся! — Борис Пастернак свершается только в читателе. Он не данное, а даваемое. Не сотворенное, а творимое: рождаемое. Весь он — самый акт дачи.
И в силу именно этой необходимости в сотворчестве, этой полной своей зависимости от другого, он так единственен, уединен и одинок.
* * *
«Чувствуй» (воспринимай) и «любуйся» — вот с чем идут к читателю писатели типа Бунина. — «Я сделал, а ты посмотри», «дал, а ты возьми», «страдал, а ты поразвлекись». Писатели типа Бунина хотят зрителя, писатели породы Пастернака хотят — писателя, второго себя.
«Работай», говорит Борис Пастернак, — «я бился — побейся и ты». (Я — над материалом, ты — надо мной, который для тебя тот же материал, первоисточник: природа.) Это — шахтер, в походе за золотом, а не рантье, нам это золото, на своих литературных приемах, в виде устриц, орхидей и чего еще? — расточающий.
Борис Пастернак нам дает, нет, Борис Пастернак нас приводит на прииски. — Добывай.
Борис Пастернак) — наше местознание. Добыча — наша.
Но насколько несравненно больше доверия и любви в этом «бейся», чем в олимпийском «любуйся» Бунина. Борис Пастернак с нами последним — своей трудовой жилой делится — не ценнее ли банкирского «золотого дна».
Борис Пастернак — наша трудовая, следовательно — золотая жила.
(Пишу Борис Пастернак и все время думаю о Втором Фаусте Гёте.)
Творчество Бориса Π астернака — огромная лаборатория (алхимика.) (NB! связать с тем золотом. Пожалуй, образ еще верней, ибо здесь больше добыванья и — не забыть! — так Бертольд Шварц изобрел порох.) Это прежде всего материал, черновик. Есть поэты «без черновиков» — сразу набело — имя их легион и цена им грош. Есть поэты — сплошные черновики. Гёльдерлин, например, с четырьмя вариантами одного и того же стихотворения (абсолют, очевидно, им найден на небесах!)
Есть два рода поэтов: парнасцы и — хочется сказать — везувцы (-ийцы? нет, везувцы: рифма: безумцы). Везувий, десятилетия работая, сразу взрывается всем. (NB! Взрыв — из всех явлений природы — менее всего неожиданность.) Насколько такие взрывы нужны? В природе (а искусство — не иное), к счастью, вопросы не существуют, только ответы.
Борис Пастернак взрывается сокровищами.
16-го июня 1925 г.
у зубного врача
Потому что считали, что слишком мало — люди не давали мне НИЧЕГО.
Поэтому, должно быть, Борис Пастернак не посвятит мне ни одного стихотворения.
* * *
* * *
Льзя.
* * *
1926 год
Тайна смерти Есенина… У этой смерти нет тайны. Она пуста. Умер от чего? Ни от чего: от ничего. Смерть Есенина равна жесту петли на шее. Есенин весь как на ладошке, и жизнь, и смерть. И лицо, и стихи. … Пустота иногда полна звуками. Вот Есенин.
7 февраля 1927 г.
Мечта о Прогулке в горах — сначала Савойи (купить путеводитель), потом — оказывается — того света. Он водит. Мечта о другой прогулке — здесь (выбрать место!) — я вожу. Оставить до лета, до годовщины его первого письма ко мне, ставя на воскрешающей силе сроков (NB! Додумать).
1928 год
Любовь без ревности есть любовь вне пола. Есть ли такая? 1) без ревности 2) вне пола. Есть любовь с невозможностью ревности, т. е. любовь несравненного, вне сравнения стоящего. Тáк, может ли Гёте ревновать любимую — к любому? (Ревность — ведь это некий низший заговор равных. Своего рода — братство. Одну дрянь променяла на другую дрянь.)
В ревности ведь элемент — признания соперника, хотя бы — права его на существование. Нельзя ревновать к тому, чего вообще не должно быть, к тому, которого вообще — нет. (А Пушкин — Дантес?) Нельзя ревновать к пустому месту (néant).
В ревности есть элемент равенства: ревность есть равенство. Нельзя ревновать к заведомо-низшему, соревноваться с заведомо-слабейшим тебя, здесь уже ревность замещается презрением.
Позвольте, но есть разные планы превосходства (соревнования). Бетховен превосходил любого — сущностью, но любой превосходил Бетховена — красотой. Гёте (80-ти лет) превосходил любого гением (и красотой!), но любой превосходил его молодостью.
Ревность от высшего к низшему (Бетховена — к Иксу, Гёте — к Игреку, Пушкина — к Дантесу) не есть ревность лица к лицу, а лица — к стихии, т. е. к красоте, молодости, скажем вежливо — шарму, которые есть — стихия (слепая).
К лицу ревновать не будешь, сам полюбишь! Гёте не может ревновать к Бетховену — вздор! Либо: не та ревность, боль — иного качества: боль — восторг, за которую — благодарность.
Но ревность Гёте к помощнику садовника, на которого загляделась его ·..[142] (я такого случая не знаю: наверное — был) — есть именно ревность в ее безысходности, ревность к стихии — и потому — стихийная.
Только не надо путать стихии — с данным, его «лицо» (не-лицо) удостаивать своей ревности (страдания). Надо знать, что терпишь от легиона: слепого и безымянного.
И чем нулевее соперник — тем полнее ревность: Пушкин — Дантес. (Нулевее — и как круглый нуль, и как последний нуль порядкового числительного: миллионный, ста-миллионный и т. д.)
В лице Дантеса Пушкин ревновал к нелицу. И — нелицом (пóлом — тем самым шармом!) был убит.
Лето 1928 г.
…Был большой спор о море, я единственная не люблю, то есть имею мужество в этом признаться. «Любить — обязывает. Любить море — обязывает быть рыбаком, матросом, — а лучше всего Байроном (и пловец, и певец!). Лежать возле моря — не значит любить. Любить — знать, любить — мочь, любить — платить по счету. Как я смею сказать, что люблю море, когда не плаваю, не гребу, не — не — не»… Никто не понимал. «Ах, море»…
…Любовь (даже к морю) — прежде всего — делать дело, иначе это тупик, как море для не пловца: меня.
Апрель 1930 г.
— Маяковский не только не прислуживался к Революции, а сидел за нее в тюрьме гимназистом 16 лет.
— Поэма Октябрь ничуть не хуже первых вещей.
— Умер вовсе не потому что Революция умерла — а потому что девушка не любила. И умер вовсе не потому что и одна умерла и другая не любила — потому что — как еще Наполеон сказал Гёте о Вертере — от двух вещей не умирают (Вертер: любовь и расстроенные дела), всегда — от одной. (Иногда — от всего, но это тоже — от одного.) Народное: двум смертям не бывать относится не только к смерти, а к причине смерти. Так, например. Блок умер не от подагры + астмы + еще чего-то, а — от тоски. Которая — одна. Всегда — одна!
— Самое обидное, чтó можно сейчас сделать Маяковскому (а сделать ему может сейчас — всё — всякий — на которого он даже бы не плюнул!) — это сказать, что он умер разочаровавшись в …. Он был ей предан вплоть до двух (2-х) тысяч уплоченного налогу. Сила этой смерти — в том, что он умер в полной силе, на высоте дара и судьбы.
Поэтому я его не жалею, а на него (за него) — радуюсь.
3-го июня 1931 г.
Моя судьба — как поэта — в до-революционной России самовольная, а отчасти не-вольная выключенность из литературного) круга из-за раннего замужества с не-литератором (NB! редкий случай), раннего и страстного материнства, а главное — из-за рожденного отвращения ко всякой кружковщине. Встречи с поэтами (Эллисом, Максом Волошиным, О. Мандельштамом, Тихоном Чурилиным) не — поэта, а — человека, и еще больше — женщины: женщины, безумно любящей стихи. Читатель меня не знал, потому что после двух первых — самонапечатанных, без издательства — детских книг — из-за той же литературной оторванности и собственной особости: ненавидела например стихи в журналах — нигде не печаталась. Первые стихи в журнале — в Северных Записках, потому что очень просили и очень понравились издатели, — в порядке дружбы. Сразу слава среди поэтов. До широкого круга не дошло, потому что журнал был новый — и скоро кончился. Все скоро кончилось.
Революция. В 1918 г. читаю стихи в Кафе поэтов. Раз выступаю на вечере поэтесс. Успех — неизменный, особенно — Стенька Разин: «И звенят-звенят, звенят-звенят запястья: — Затонуло ты — Степанове — счастье!»
Перед отъездом из России выпускаю у Архипова (был такой!) маленькую книжечку «Версты» (сборничек) и Госиздат берет у меня Царь-Девицу и другие «Версты», большие.
* * *
В 1922 г. в Берлине, еще до меня, появляются книжки (собственно, отрывки из Ремесла) — Стихи к Блоку и Разлука.
Приехав,