что портит и ранит себя, и которая, отбросив все: ножницы, материю, нитки, — принимается петь. У окна, за которым бесконечно идет дождь.
Я все еще полна этим пустым небом. Оно проходило, я оставалась, я знала, что я, прикованная, пройду, что оно, проходящее, будет существовать, пребывать. Небо проходит вечно, непрерывно — надо мной, проходящей непрерывно, вечно. Я — это все те, кто пребыл и увидел так, кто пребудет и увидит так же. Видите, я тоже «вечная».
Я в это утро?.. Я ее даже не знаю. Разве я могу лукавить, хитрить? Я могу лишь кричать: да! — как кричит ребенок: тебе! — раскинуть руки — одну на восток, другую на запад, ни больше, ни меньше… Жизнь, эта насильница душ, заставляет меня играть сей фарс.
Подбирать, ползая на коленках, крошки, оставшиеся от резки?.. Нет, нет и нет. Руки за спину и спина — прямая.
Разве могла бы я — даже ценою царствия небесного! — пойти на это? Друг мой, должно иметь небо и для любви. Другое небо, не постельное. Радужное.
Друг мой, нынче вечером Вы не пришли, потому что Вам нужно было писать письма (Вашим). Это уже не причиняет мне боли. Вы меня к этому приучили, Вы и все, ибо Вы тоже вечны: неисчислимы (как другая я. на земле и на небесах). Все тот же Вы, который никогда не приходит к той самой мне, всё ждущей его.
Когда-нибудь, когда у Вас будет время. Вы перечтете мои записи — не только ради их формул и острот, — когда Вы перечтете их, чтобы найти там живую меня, наша встреча предстанет перед Вами в новом свете.
Люди смотрели на меня со своей колокольни, в то время как я была на своей. Вот почему я никого не сужу.
Если считать Вас близким человеком, Вы заставили меня очень страдать, если же посторонним, — Вы принесли мне только добро. Я никогда не чувствовала Вас ни таким, ни другим, я сражалась в себе за каждого, то есть против каждого.
Все это скоро кончится, я уже чувствую, как оно уходит, чувствую под ресницами, внутри губ. Вы ничего не потеряете, останутся стихи. Жизнь наполнится устройством дел. Вам не придется больше быть распятым между Вашими и «другой» (да простят мне Бог и Ваше чувство меры — от которого я так страдала! — чрезмерность образа).
Милый! В сторону всякие ласковости, любезности, нежности, уменьшительности, уничижительности, — Вы дороги мне. Но — мне просто нечем больше дышать с Вами.
Знаю, что будет час Вашей жизни (когда Вам нечем будет дышать, как зверю, задыхающемуся в собственной шкуре), — когда, презрев все мужские дружбы, женские любови, семейные святыни, — Вы придете ко мне — за своей бессмертной душой.
А теперь — спокойной ночи. Обнимаю Вашу темноволосую голову.
Письмо десятое и последнее, невозвращенное
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Письмо одиннадцатое, полученное
29 октября 19…
Вы поймите, дорогая, как мне трудно писать вам, я чувствую себя таким виноватым перед вами, виноватым особенно оттого, что мне не хватает воспитанности, как внутренней, так и обиходной, которую вы так цените. Но что мы — против болезни? Смотрите на меня как на больного, который в течение многих месяцев был погружен в состояние охватившей все его существо прострации и полной глухоты и немоты.
Все оставляло меня безразличным, и никакая сила на свете не могла заставить меня сделать то, что я считал обязательным для себя. В час, когда я вам это пишу, все это уже позади, и я вновь чувствую в себе прилив той особой энергии, которая приходит после болезни. Я очень огорчен, что мое молчание вызвало у вас ошибочные предположения. Спящие не ходят на почту. (Заметка на полях: «Зато в ресторан — сколько угодно!») Прошу вас мне верить.
* * *
Я возвращаю вам ваши письма, чтобы вы были абсолютно уверены, что у меня их нет. Я оставил себе лишь одно — последнее, то, которое вы передали мне, когда уезжали. Оно дорого мне как знак, что окончен определенный путь; как последний звук удаляющегося голоса. Но если вы всё же почувствуете беспокойство по поводу этого листка в моих руках, скажите мне, и я вам тотчас же верну его.
Посылаю вам (заказными):
1) два пакета писем
2) толстую синюю тетрадь
3) стихи 19… года
4) стихи 19… года
5) две записные книжки
6) автографы X.
7) Buch der Lieder.[60]
Себе я оставляю маленькую книжечку цвета замши, куда вы мне переписали стихи, посвященные мне. Не как документ или сувенир, а просто как кусок жизни, переплетенный в кожу. Если я не имею на это права, если это один из ваших «законов» — а у вас они есть на всё! — скажите мне, я вам ее верну!
Пришлите мне, пожалуйста, и как можно скорее, книгу Б. с посвящением, которую я забыл у вас попросить перед вашим отъездом. Вы знаете, как для меня важны автографы! И, пожалуйста, срочным заказным! Пока ее у меня не будет, я не смогу спать спокойно.
* * *
Если вы мне напишете, я вам незамедлительно отвечу. Я пробудился. У меня не остались в памяти обстоятельства моей частной жизни. Я помню только общечеловеческое. Я помню вас на балконе, с лицом, поднятым к черному небу, равно неумолимому ко всем.
* * *
X. посылает вам дружеский привет и просит вас прислать ему какую-нибудь вещь для его журнала. Что вы пишете нового? Переводите ли «Флорентийские ночи»? Думаете ли вы как-то использовать свои записные книжки? Много ли у вас новых стихов? Пришлите их мне, прошу вас, в память о прошлом. Желаю вам всего самого хорошего.
Заметка на полях:
«Все сохранили мои стихи. Все вернули мне мою душу (вернули меня к моей душе)».
* * *
О коже: «кусок жизни, переплетенный в кожу» — отвратительно представить себе это. И к тому же плохо сказано: три слова вместо одного — сердце. (Сердце в коже.) Кроме того — никакого сомнения, что этот мой корреспондент, подобный некоторым другим в аналогичных случаях, был в восторге от самой физической сущности «маленькой книжечки» («толстую синюю тетрадь» он мне действительно вернул!), — замша так же приятна глазу, как и руке, и обонянию.
Вот так даже здесь подтвердилось с почти неожиданным простодушием и почти нечаянной очевидностью это суждение относительно «кожи», что я вынесла о нем.
Последняя из флорентийских ночей
Новогодняя ночь. Бал-маскарад. Залы, гостиные. В одном из них при неярком свете, в удушье обстановки — жалкая, взятая напрокат роскошь! — я без маски, с несколькими знакомыми.
Кружащееся вторжение группы костюмированных, один отделяется от группы, приближается, склоняется в поклоне.
Белый бурнус, тюрбан. Лицо без маски.
— Вы узнаете меня?
— Нет.
— Вглядитесь хорошенько. Возможно ли, чтобы костюм так меня изменил?
(Я «хорошенько вглядываюсь».)
— Неужели вы и впрямь меня не узнаете? (В голосе, сперва радостном, начинают проскальзывать интонации уязвленного самолюбия.)
Лицо молодое, довольно приятное. Темная шевелюра.
Я, робко:
— Да, да; сейчас мне кажется, что я действительно видела вас, может быть, когда-нибудь где-то… Скорее слышала… мне кажется, что ваш голос мне… (Он все смотрит.) Нет, нет, решительно я вас вижу впервые!
Кругом смех, полувосхищенный, полуудивленный, восклицания и за всем этим шумом — четко:
— Такой-то.
— Вы? Боже! Простите меня, ради Бога, но я так плохо вижу, и у меня плохая зрительная память, и мы так давно не виделись, и тогда у вас были усы.
— Усы, у меня? Да я никогда в жизни не носил усов!
— Быть того не может. Я очень хорошо помню: маленькие, щеточкой усики.
— Но уверяю вас, клянусь, что никогда в жизни… Вмешиваются другие:
— Мадам, вы ошибаетесь, вы его путаете с кем-то другим, это и впрямь так: он никогда не носил усов!
— Странно. Я отлично помню. Маленькие, щеточкой.
Он, в отчаянии:
— Маленькие ли, большие, щеточкой или а-ля Гийом, я никогда не носил усов!
Я, разжалобленная неподдельным огорчением, причиненным мной, — этому незнакомцу:
— Ах нет! Успокойтесь! Я верю вам! Но — все-таки странно: я отлично помню: маленькие черные усики. А, погодите, погодите, не в очках ли дело? Конечно, была одна вещь, теперь ее нет — очки, а маленькая щеточка усов — это были брови. (Как бы сравнивая): Большие брови. Да, в этом, конечно, дело. Но все-таки странно — я отлично помню…
— В самом деле странно. Удаляется, уязвленный.
* * *
Положа руку на сердце: узнала ли я его, да или нет? действительно ли до такой степени безвозвратности я его не узнала?
В первый миг — да (то есть нет), во второй — что-то пронзило, в третий — я уже знала (узнала) голос, не лицо, которое я, впрочем, никогда не узнавала, но, воспользовавшись истинностью моего первого «нет», уже закусив удила, продолжала не узнавать до конца.
* * *
С тех пор больше ни одного слова. Время от времени я слышу о нем — все одно и то же: дела идут плохо, сын растет.
* * *
А усы? Что касается усов, то я ничуть не лукавила. Я не только о них помнила, но как только он назвал себя, я увидела их и увидела, что их не хватает. И эти «щеточки бровей» тоже не были шутливой выдумкой. Видишь нечто поверх чего-то. Но пара ли это усов над парой губ или пара бровей над парой очков — это деталь, знать которую не мое дело, а его. Пусть удовольствуется «щеточкой».
Надо ли добавлять, что он никогда не носил очков?
Послесловие, или посмертный лик вещей
Мое полное забвение и мое абсолютное неузнавание сегодня — не что иное, как твое абсолютное присутствие и мое полное поглощение вчера. Насколько ты был — настолько тебя больше нет. Абсолютное присутствие наоборот. Абсолютное может быть только абсолютным.
Подобное присутствие может стать лишь таким же отсутствием. Всё — вчера, ничего — сегодня.
Мое полное забвение и абсолютное неузнавание — только эхо (усиленное!) Вашего забвения и Вашего неузнавания независимо от того, узнаете Вы меня на улице или нет, интересуетесь новостями обо мне или нет.
Если Вы не забыли меня, как я забыла Вас, то лишь оттого, что Вы никогда не болели мною так, как я болела Вами. Если Вы меня не забыли абсолютно, — это оттого, что в Вас ничто не может быть абсолютным, даже безразличие. Я кончила тем, что не узнала Вас, Вы же никогда и не начинали узнавать меня. Если я кончила тем, что предала Вас забвению, то в Вас никогда