не было меня настолько, чтобы Вы могли забыть меня. Что значит забыть кого-то? Это значит забыть, что мы страдали им.
Для того чтобы я, еще вчера не знавшая ничего другого, кроме Вас, могла сегодня не узнать Вас, нужно было именно, чтобы вчера я не знала ничего другого, кроме Вас. Мое забвение Вас — не что иное, как еще один титул благородства. Удостоверение Вашей ВЕЛИЧИНЫ в прошлом.
Посмертная месть? Нет. В любом случае — не моя. Что-то (очень значительное!) мстит за меня и через меня. Вы хотите знать этому имя, которое я пока еще не знаю? Любовь? Нет. Дружба? Тоже нет, но совсем близко: душа. Раненная во мне и во всех других женщинах душа. Раненная Вами и всеми другими мужчинами, вечно ранимая, вечно возрождающаяся и в конце концов — неуязвимая.
Неизлечимая неуязвимость.
Это она мстит, покинув Вас, в ком она обитала и кого обнимала собою, больше чем море объемлет берег, — и вот Вы нагой, как пляж с останками моего прилива: сабо, доски, пробки, обломки, ракушки — мои стихи, с которыми Вы играли, как ребенок, — а Вы и есть ребенок, — это она мстит, ослепив меня. до такой степени, что я забыла Ваши видимые черты, и явив мне подлинные, которые я никогда не любила.
<1932>
Письмо к Амазонке
Перевод с французского К. М. Азадовского.
Я прочла вашу книгу. Вы близки мне как все пишущие женщины. Не смущайтесь этим «все»: пишут не все — пишут лишь немногие женщины.
Итак, Вы близки мне как всякое неповторимое существо, особенно — неповторимое существо женского пола.
Я думаю о Вас с того дня, как увидела Вас — уже месяц? Когда я была молода я всегда торопилась высказаться, я боялась упустить волну, исходящую от меня и меня уносящую к другому, я боялась, что больше не полюблю: ничего больше не узнаю. Но я уже не молода и научилась упускать почти все — безвозвратно.
Уметь все сказать — и не разжать губ. Все уметь дать — и не разжать руки. Это — отказ, который Вы называете буржуазной добродетелью и который — чем бы он ни казался: пусть добродетелью, пусть буржуазной — является главной движущей силой моих поступков. Силой? — Отказ? Да, потому что подавление энергии требует бесконечно большего усилия, чем ее свободное проявление — для которого вообще не нужно усилий. В этом смысле любая естественная деятельность пассивна, подобно тому как любая усвоенная пассивность активна (излияние — непротивление, подавление — действование). Что трудней: сдержать лошадь или пустить ее вскачь? И — поскольку лошадь, которую мы сдерживаем, — мы сами, — что мучительней: держать себя в узде или разнуздать свои силы? Дышать или не дышать? Помните эту детскую игру: честь победы принадлежала тому, кто мог дольше всех пробыть в сундуке, не задохнувшись. Жестокая и совсем не буржуазная игра. Действовать? Дать себе волю. Всякий раз, когда я отказываюсь, я чувствую, как внутри меня содрогается земля. Содрогающаяся земля — это я. Отказ? Застывшая борьба.
Мой отказ называется еще так: не снисходи — ничего не оспаривай у существующего порядка. Существующий порядок в нашем случае? Прочитать Вашу книгу, поблагодарить Вас за нее пустыми словами, Вас видеть время от времени «улыбающейся, чтобы скрыть улыбку», — делать вид, будто Вы ничего не написали, а я ничего не читала: будто ничего не было.
Я бы это смогла, могу еще и теперь, но на этот раз — не хочу.
Послушайте, Вы не должны отвечать мне, Вы должны меня только выслушать. Я наношу Вам рану — в самое сердце, в сердцевину Вашего дела, Вашего тела, Вашей веры, Вашего сердца.
* * *
В Вашей книге есть просчет — единственный, огромный — сознательный или нет? Я не верю в бессознательность мыслящих существ, еще меньше — мыслящих и пишущих существ, я не верю вовсе — в бессознательность пишущих женщин.
Этот просчет, этот пробел, это черное зияние — Ребенок.
Вы постоянно к нему возвращаетесь, воздавая ему должное лишь частым упоминаньем. Вы распыляете его здесь, там, снова там, лишая его цельности того единственного крика, которым Вы обязаны только ему.
Того самого крика — неужели Вы его никогда, по меньшей мере, не слышали? — Если б я могла иметь от тебя ребенка!
Или этой ревности, жестокой и единственной в своем роде, что неумолима, ибо неисцелима и несравнима с другой, «нормальной», несравнима даже с материнской ревностью? Этой ревности, предвидящей неизбежность разрыва, этих глаз, широко отверстых навстречу ребенку, которого она однажды захочет, а Вы, любимая, ей не сможете его дать. Глаз, прикованных к будущему ребенку.
«У любящих нет детей». Да, но они умирают. Все. Ромео и Джульетта, Тристан и Изольда, Ахилл и Амазонка, Зигфрид и Брунхильда (эти всемогущие любовники, эти разъединенно-соединенные пары, чья любовная разлука выше, чем самый прекрасный союз…) И другие… другие… Из всех песен, всех времен, всех земель… У них нет времени для будущего, которое — ребенок, у них нет ребенка, ибо нет будущего, у них одно настоящее — их любовь и всегда стоящая рядом смерть. Они умирают — или их любовь умирает (перерождается в дружбу, материнство: старая Бавкида со своим старым Филимоном, старая Пульхерия со своим стариком-ребенком Афанасием — столь же мерзкие, сколь и трогательные пары).
Любовь сама по себе — детство. Любящие — дети. У детей никогда не бывает детей.
Или — как Дафнис и Хлоя — мы больше о них ничего не знаем: даже продолжая жить, они умирают в нас, для нас.
Жить любовью нельзя. Единственное, что продолжает жить, когда любви уже нет, — Ребенок.
* * *
А этот крик, другой, — неужели Вы его тоже никогда не слышали? Как бы я хотела ребенка — без мужчины! Мечтательный вздох молодой девушки, простодушный вздох старой девы и даже — изредка — безнадежный вздох женщины: Как бы я хотела ребенка — единственно моего!
И вот этой мечтательной молодой девушке, не желающей в своем теле чужого, не желающей ни его, ни своего, желающей лишь моего, встречается на повороте дороги «она», другая «я»: ее не надо бояться и не надо от нее защищаться, ведь эта «другая» не может причинить ей боли, ибо невозможно (по крайней мере, в молодости) причинить боль самому себе. Эта уверенность — из самых зыбких: она пошатнется под первым недоверчивым взглядом подруги и рухнет под напором ее великой ненависти.
Но не будем забегать вперед: пока еще она счастлива и свободна, свободна, чтобы любить сердцем, без тела, без страха, любить любовью, не причиняющей боли.
А когда боль совершилась — она обнаружит, что это вовсе не боль. Боль — это: стыд, сожаление, угрызение
И это слово — итог: О, я! О, моя любимая я!
— О, она никогда не бросит ее от стыда или отвращения.
Но из-за другой (ради другой) причины.
* * *
Вначале это нечто вроде шутки. — Какой прелестный ребенок! — Ты хотела бы такого же? — Да. Нет. От тебя — да. Но… это так, в шутку.
В другой раз — вздох. — Как бы я хотела… — Чего же? — Ничего. — Нет, нет, я знаю… — Ну раз ты знаешь. Но только — от тебя…Молчание.
— Ты все еще об этом думаешь? — Раз уж ты сказала… Но это ты´ сказала…
У нее есть все, но слишком многое, даже все, что она могла бы дать, остается при ней. — «Я хотела б любить тебя маленькой». — Точно так же женщина говорит:
— Я хотела б любить тебя маленьким. Другая ты. Еще одна ты. Мною созданная — ты ребенок.
И, наконец, — крик — отчаянный, обнаженный, неотвратимый:
— Ребенка от тебя!
* * *
Тот, кто никогда не придет. Тот, о чьем появлении даже нельзя молить. Можно просить у Богоматери ребенка от возлюбленного, можно просить у Богоматери ребенка от старика — не справедливости — чуда, но о безумьи не просят. Союз, где ребенок исключен начисто. Порядок вещей, предполагающий отсутствие (невозможность) ребенка. Немыслимо. Все, кроме ребенка. Словно тот обед Короля и дворянина: все, кроме хлеба. Великого насущного хлеба — женского.
* * *
Ребенок — постоянное и отчаянное желание одной из них — той, что младше и более она. Старшей ребенок не нужен, у нее есть подруга для ее материнского чувства. Ты — моя подруга, мой Бог, мое все.
Но подруга не хочет быть любимой как ребенок. Любить ребенка — вот, чего она хочет.
И та, что начала с нежелания иметь ребенка от него, кончит желанием иметь ребенка от нее. И оттого, что этого не может быть, она однажды уйдет, продолжая любить, но гонимая ясной и бессильной ревностью своей подруги, и настанет день, когда она, никому не нужная, рухнет в объятья первого встречного.
* * *
(Мой ребенок, моя подруга, мое все и — Ваше гениальное слово, мадам, мой женский побратим, — никогда: сестра. Должно быть, слово «сестра» их пугает, как будто оно может насильно вернуть их в тот мир, откуда они ушли навсегда.)
Вначале старшая боится этого больше, чем другая этого хочет. Можно сказать, что именно старшая доводит ее до отчаяния, превращая улыбку в стон, стон — в желание, желание — в наваждение. Наваждение младшей создается наваждением старшей. — Ты уйдешь, ты уйдешь, ты уйдешь. Ты хочешь его от меня, ты захочешь его от первого встречного… Ты все еще думаешь об этом… Ты посмотрела на этого мужчину. Не правда ли, прекрасный отец для твоего ребенка! Оставь меня, раз я не могу тебе его дать…
* * *
Наши опасения — побуждение, наши страхи — внушение, наши наваждения — воплощение. Младшая вынуждена это скрывать, но постоянно думает об одном и том же. Она не отводит глаз от молодых женщин с полными руками. Подумать только: у меня никогда его не будет из-за того, что никогда, никогда, никогда я ее не брошу. (В этот миг она ее бросает.)
* * *
Ребенок — неподвижная точка, от которой отныне она не сможет оторвать глаз. Подавленный в