ней ребенок вновь всплывает на поверхность ее глаз<,> как утопленник. Надо быть слепым, чтобы его не увидеть в них.
И та, что начала с желания иметь ребенка от нее, кончит желанием иметь ребенка безразлично от кого: даже от него —
* * *
Ребенок зачинается в нас задолго до своего начала. Есть беременности, что длятся годами надежд, вечностями отчаянья.
* * *
А все подруги выходят замуж. И мужья у этих подруг такие веселые, открытые, понятные… Подумать только: я тоже…
Замурована.
Погребена заживо.
* * *
А другая не унимается. Намеки, упреки, подозрения. Младшая: Разве ты меня больше не любишь? — Я люблю тебя, но — ведь ты все равно уйдешь.
Ты уйдешь, ты уйдешь, ты уйдешь.
* * *
Прежде чем уйти, она захочет умереть. И вот, совсем уже омертвевшая, ничего не зная, не затевая, не задумывая, тройным и чистым инстинктом жизни (молодость, время, лоно) она обнаружит, что впервые не придя в назначенный час на свиданье, она смеется и шутит на другом конце города — и жизни — неизвестно с кем — с мужем одной из ее подруг или подчиненным отца, с кем угодно, только б это была не она.
Мужчина после женщины, какая простота, какая доброта, какая откровенность! Какая свобода! Какая чистота!
* * *
Потом будет конец. Первый возлюбленный? Череда возлюбленных? Постоянный муж?
Это будет Ребенок.
* * *
Я опускаю исключительный случай: женщина без материнского инстинкта.
Я опускаю также банальный случай: девушка, развращенная модой или собственной чувственностью: живущее ради удовольствия и недостойное внимания существо.
Я опускаю также редкий случай неприкаянной души — той, что и в любви ищет душу, то есть предназначена женщине.
И жрицу любви — ту, что ищет в любви одной любви и берет ее там, где находит.
И медицинский случай.
Я беру нормальный случай, обыкновенный жизненный случай, когда юное женское существо, опасаясь мужчины, устремляется к другой женщине, но хочет ребенка. Оказавшись меж ним, который ей чужд, безразличен, даже враг, но помогает ей раскрыть свое начало, и возлюбленной, которая его подавляет, она кончает тем, что выбирает врага.
Та, что желает иметь ребенка больше, чем любить.
Та, что любит своего ребенка больше, чем свою любовь.
* * *
Ибо Ребенок — это нечто врожденное, он присутствует в нас еще до любви, до возлюбленного. Это его воля к существованию заставляет нас раскрывать объятья. Молодая девушка — я говорю о тех, чья родина — Север, — всегда слишком юна для того, чтобы любить, но никогда — для того, чтобы иметь ребенка. Она мечтает об этом уже в тринадцать лет.
Нечто врожденное, что нам должно быть дано. Одни начинают с любви к тому, кто им это дает, другие кончают любовью к нему, третьи кончают тем, что ему подчиняются, четвертые — тем, что не хотят ему более подчиняться.
Нечто врожденное, что нам должно быть дано. Тот, кто нам этого не дает, отнимает это у нас.
* * *
И вот мы застаем ее вновь, с полными руками и ненавистью в сердце — к той, которую отныне она будет звать «ошибкой молодости». Неблагодарная, как все, кто больше не любит, несправедливая, как все, кто продолжает любить.
* * *
Этим ее больше не обольстишь.
* * *
Не сердитесь на меня. Я отвечаю Амазонке, а не белому женскому призраку, которому от меня ничего не надо. Не той, что дала мне книгу, — той, что ее написала.
Если бы Вы ни разу не упомянули о ребенке, я признала бы, что это сознательное упущение, последний отказ — через умолчание, шрам, который я не могла бы не чтить. Но Вы все время к этому возвращаетесь, Вы бросаетесь этим, словно мячом: «По какому праву женщины созидают и уничтожают жизнь? Два ребенка — две оплошности» и т. д.
* * *
Вот единственная погрешность, единственное уязвимое место, брешь в том прекрасном целом, какое являют собой две любящие друг друга женщины. Не влеченье к мужчине, а желанье ребенка — вот чему невозможно противиться
* * *
Единственное слабое место, из-за которого все рушится. Единственное уязвимое место, брешь, через которую проникает вражеский корпус. Даже если однажды мы сможем иметь ребенка без него, мы никогда не сможем иметь ребенка от нее, маленькое подобие тебя, любимая.
И даже если чудо оказалось возможным, откройте глаза и взгляните: две матери.
* * *
(Приемная дочь? Ни моя, ни твоя? И, вдобавок, у двух матерей? Пусть уж природа делает свое дело.)
* * *
Ребенок: единственное уязвимое место, из-за которого все рушится. Единственное, что спасает мужчину. И — человечество.
* * *
Слишком цельная цельность. Слишком единое единство. («Двое могут стать лишь одним». Нет — двое могут стать тремя.) Путь, который никуда не ведет. Тупик. Вернемся обратно.
* * *
И какой бы ты ни была красавицей, какой бы ни была Единственной — первое же ничтожество возьмет над тобой верх. Ничтожество будут славословить. А ты останешься проклятой.
* * *
Но ведь это тот же случай, когда нельзя иметь ребенка от этого мужчины. Разве это причина, чтобы его бросить?
Исключительный случай не следует уподоблять закону без исключения. Ибо в каждом случае любви между женщинами осуждению повергается весь пол, весь род, все племя.
Оставить бесплодного мужчину ради его плодотворящего брата совсем не то, что оставить вечную бесплодность ради вечно плодотворящего врага. Там я прощаюсь лишь с одним мужчиной, здесь я прощаюсь с целым племенем, целым полом, всеми женщинами в одной.
Сменить объект: Сменить берег и мир.
* * *
О, я знаю, это длится иногда до самой смерти. Умилительное и устрашающее
Вот, вот почему — проклятый пол.
* * *
И, быть может, ужас этого проклятья заставляет младшую, если она глубока, уйти от другой.
«Что скажут люди» — ничего не значит, не должно значить, ведь что бы люди ни сказали, они скажут дурное, что бы ни видели — увидят дурное. Дурной глаз зависти, любопытства, безразличия. Нечего сказать людям, им, погрязшим в грехе.
Бог? Раз и навсегда: до плотской любви Богу вообще нет дела. Его имя, поставленное рядом с любимым именем — неважно каким, мужским или женским — или противопоставленное ему, звучит святотатственно. Есть несоизмеримые вещи: Христос и плотская любовь. Богу нет дела до всех этих напастей, он может разве что излечить нас от них. Он ведь сказал, раз и навсегда: Любите меня, Вечного. Все, кроме этого, — суета. Однообразная неотвратимая суета. Уже одним тем, что я люблю человека этой любовью, я предаю Того, кто умер за меня и других на кресте другой любви.
Церковь и Государство? Не посмеют сказать ни слова, покуда не перестанут толкать и благословлять на убийство тысячи молодых людей.
Но что скажет, что говорит об этом природа — единственная мстительница и заступница за наши физические отклонения. Природа говорит: нет. Запрещая нам это, она защищает себя. Бог, запрещая нам что-либо, делает это из любви к нам, природа, запрещая нам что-либо, делает это из любви к себе, из ненависти ко всему, что не есть она. Природа ненавидит и монастырь, и остров, к которому прибило голову Орфея. Ее месть — наша гибель. Правда, в монастыре есть Бог, чтобы нам помочь, там, на острове — море, чтобы в нем утонуть.
* * *
Остров — часть земли, которой нет, земля, которую не дано покинуть, земля, которую надо любить, раз уж к ней присужден. Место, откуда видно все, откуда нельзя ничего.
Земля, которую можно пересчитать шагами. Тупик.
Великая страдалица — та, что была великой поэтессой, — удачно выбрала место своего рождения.
* * *
Братство прокаженных.
* * *
Вне естества. Но все же как получается, что молодая девушка, это естественное существо, так самозабвенно, так доверчиво сбивается вдруг с пути?
Это сети души. Попадая в объятья старшей подруги, она попадает не в сети природы, не в сети возлюбленной, которую слишком часто считают обольстительницей, охотницей, хищницей и даже вампиром, тогда как, почти всегда, она — лишь горестное и благородное существо, и все ее преступление заключается в том, что она многое «предугадывает» и, скажем сразу же, предугадывает разлуку — молодая девушка попадает в сети души.
Она хочет любить — но… Она горячо любила бы, если бы… и вот, в объятьях другой, она склоняет голову на ее груди — там, где обитает душа.
Оттолкнуть ее? Спросим у мужчин, молодых старых.
* * *
…Потом — встреча. Неожиданная и неизбежная. Ибо — хотя живут они отныне в разных мирах — земля все равно одна: по которой ходят.
Удар в сердце, прилив и отлив крови. И первое и последнее оружие женщин — то, которым обезоруживают, надеются обезоружить даже смерть, — их жалкое последнее мужество — живое и сразу красное лезвие — улыбка. Потом — слабый и бессвязный поток слогов, захлестывающих друг друга, — точно мелкая рябь воды поверх камней (зубов). Что она сказала? Ничего, ибо другая ничего не услышала, — ведь обычно мы ничего не слышим при первых словах. Но вот другая, оторвав глаза от движущихся губ, догадывается, что в их движенье есть какой-то смысл: …десять месяцев… любовь… он предпочитает меня всем другим… у него вес в обществе… (Вот тебе, вот тебе и еще раз вот тебе — за все, что ты мне сделала:) Я же сказала — у него вес… (больше, чем вся земля, чем все море на сердце у старшей подруги).
Какая жажда мести! А в глазах — какая ненависть! Ненависть рабыни, отпущенной наконец на волю. Жажда наступить ногой на сердце.
И вот слабый поток окончательно прегражден — колыханья волн, медленные, певучие, хрустальные: — Вы, может быть, навестите меня, навестите нас, меня и моего мужа…
* * *
Она ничего не забыла. Напротив: она слишком многое помнит.
* * *
Потом будет купание — ежедневное священнодействие.
Торжество мужского начала, явное и почти непристойное.
Потому что — сын, сразу же сын, всегда сын, как будто природа, торопясь снова вступить в свои права, не теряет времени на обходной путь — девочку. Не маленькая ты, желанная и невозможная, — маленький он, тот, кого и следовало ожидать, пришедший без зова, по заказу, простой результат (грандиозная цель!).
Другая, цепляясь за