последнюю надежду или просто не зная, что сказать:
— Он похож на тебя. — Нет (сухо и отчетливо). Имя, сухо и отчетливо. И последний укол — должно быть с ним (на него) и уходит остаток того великого яда, которому имя любовь.
— Он похож на отца. Вылитый портрет моего мужа. — В этой мести — намеренная низость. Она выбирает слова, которые — она это знает — будут самыми обидными, самыми пошлыми, из всех — самыми (видишь, какую ты любила заурядность!). Расчет или инстинкт? Все это у нее получается само собой, она обнаруживает, что произносит слова (как некогда, уже давно, обнаружила, что смеется…). Потом, когда обряд закончен, Моисей спасен и укутан, она дает ему грудь и — высшая месть, — опустив ресницы, она, кормящая, выжидает, не появится ли завистливый блеск в слезящихся от умиления глазах старшей. Ибо есть в душе любой женщины, если только она не чудовище, ибо есть в душе любого чудовища:, ибо среди женщин не бывает чудовищ.
Этот блеск, эта улыбка — она их знает, однако по той либо другой причине — она не поднимает глаз.
Если мужчина умен, он ни за что не спросит ее: «О чем ты думаешь?»
Может быть, когда другая уйдет, она захочет размозжить себе голову.
Может быть, когда другая уйдет, она не захочет его поцелуев.
Если мужчина умен, он не обнимет ее сразу же, он подождет — прежде чем обнять, — пока другая не уйдет — окончательно.
* * *
(Зачем она приходила? Чтобы причинить себе боль. Единственное, что нам порой остается.)
* * *
Потом — другая встреча, встреча — месть, отплата.
Та же земля (иное не заслуживает упоминанья, ибо все, что происходит, происходит внутри).
Те же зрители и слушатели. (Последняя месть природы: за то, что они не стали слишком друг для друга слишком одинокими, слишком одними, слишком всем, они отныне будут видеться только при всех и вся.)
То же время: вечность юности, пока она есть.
— Погляди, не твоя ли это подруга? — Где? — Вон там, с брюнеткой в голубом платье.
Она знает, еще не видя.
И вот человеческая волна, более бесчеловечная и неотвратимая, чем морская, влечет ее, влечет к ней.
На этот раз начинает старшая: — Как вы живете? (И не дождавшись, не слыша) — Позвольте представить Вам мою подругу, мадемуазель такая-то… (имя).
Если та, прежняя, вся кровь которой вмиг отхлынет от ее нарумяненных щек, «была» блондинкой, — новая, ее заменившая, будет неизбежно брюнеткой. Сама хрупкость — сама сила. Верность после смерти? Желание окончательной смерти? Последний удар по воспоминаниям? Или наоборот? Ненависть к светлому цвету? Попытка убить светлое темным? Это закон. Почему — спросите у мужчин.
Есть взгляды, которые убивают. Но не в этот раз, потому что брюнетка удаляется, жизнерадостная, в объятьях старшей — любимой. Обвив ее голубыми волнами своего длинного платья, что въявь воздвигают меж остающейся и уходящей всю безвозвратность морей.
* * *
Ночью, склонясь над спящим, обожаемым: Ах, Жан, если б ты знал, если б ты знал, если б ты знал…
Не тогда, не в день его рожденья, а сегодня, три года спустя, она поняла, чего он ей стоил.
* * *
Пока Другая не состарится, ее всегда будет сопровождать живая тень.
Брюнетка изменится: станет блондинкой или рыжей. Брюнетка уйдет, как ушла блондинка. Как уходят все женщины навстречу своей неведомой цели, — всегда одной и той же, — задерживаясь на миг, чтобы отдохнуть под деревом, которое никогда не уйдет.
* * *
Они все — пройдут. Они все прошли бы через это, если бы… Но вечной юности не дано никому.
* * *
Другая! Подумаем о ней. Остров. Вечное одиночество. Мать, теряющая своих дочерей, одну за другой, теряющая их навечно, ибо они не только никогда не придут к ней со своими детьми, чтобы дать их ей на руки, но, заметив ее на уличном перекрестке, украдкой осенят крестным знамением свою белокурую голову. Ниобея с женским потомством, погубленная этим другим охотником, по-другому свирепым. Всегда проигрывающая в единственно стоящей и существующей игре. Опозоренная. Изгнанная. Проклятая. Белый бестелесный призрак, чью породу мы распознаем лишь по взгляду, понимающему и опознающему, — в нем оценщик уживается с идолопоклонником, игрок в шахматы со вкусившим блаженства; это взгляд, где несколько уровней глубины и последний всегда оказывается предпоследним, бесконечный и бездонный, — здесь бессильны любые определения, ибо это бездна — невыразимый взгляд, обесцвеченный зимней улыбкой отказа.
Когда они молоды, их узнают по улыбке, когда они старятся — из-за улыбки их не хотят знать.
Молоды они или стары — обликом своим эти женщины всего более подобны душа. Все другие, чье обличье — тело, не — это, не несут в себе это или несут мимолетно.
Она живет на острове. Она создает остров. Она сама — остров. Остров, населенный множеством душ. Кто знает, быть может, в этот самый момент, где-то там, в Индии, на краю земли… молодая девушка, перевязывая свои темные волосы…
«Кто знает» — обнадеживает.
И значит — всего надежней.
* * *
Она умрет одна, ибо слишком горда, чтобы любить собаку, слишком многое помнит, чтобы взять чужого ребенка. Она не хочет возле себя ни животных, ни сирот, ни дамы-компаньонки. Она не хочет даже девушки-компаньонки. Царь Давид, что грелся обездушенной теплотой Ависаги, был низок и груб. Она не хочет ни теплоты в награду, ни улыбки в долг. Она не хочет быть ни вампиром, ни бабушкой. Хорошо мужчине, — он довольствуется в старости жалкими остатками, движеньями, скользящими к другим телам, касаньями, бегущими к другим рукам, улыбкам, летящим к другим устам, — выкраденными, вымученными, выхваченными наудачу. «Проходите, девушки, проходите…» Она никогда не будет бедной родственницей на празднике чужой юности. Ничто ей не заменит любви — ни дружба, ни уважение, ни набожность, ни та, другая пропасть — наша собственная доброта. Она не отречется от ослепительной черноты, от черного обугленного отверстия — круга — магического, но иначе, чем твой круг, Фауст! — от огня былой радости. Она устоит против всех весен (ваших двадцати лет).
Даже если какая-нибудь девушка к ней бросится, подобно тому, как ребенок бросается к прохожему или стене: прохожий — она отступит в сторону, стена — останется неколебимой. Неистово любившая, она в старости останется чистой — из гордости. Всю жизнь пугавшая, она не захочет более пугать таким способом. Та, что в юности была одержима любовью, не станет ламией в старости.
Доброжелательность — снисходительность — отрешенность.
«Проходите, прекрасные и безумные…»
* * *
Где размыло время, как рекою,
Стены погребов пороховых,
Девушки, свой свет прикрыв рукою,
Проходите мимо них.
* * *
И все равно — он; в ореоле законной славы всего их светлого цвета, уже потускневшего, проходит он. А вокруг нее — дымка ужаса.
То, что не смогли сделать с ней, с ее роковым природным влечением, ни Бог, ни мужчины, ни ее собственное сострадание, — сделает ее гордость. Лишь гордость одолеет ее. Настолько, что девушка — вечная юность, — оробевшая прильнет к своей матери: — Эта дама внушает мне страх. У нее такой суровый вид. Чем я ей не угодила?..
А другая, когда мать подведет ее к ней («даме»), — кто знает зачем? — услышит голос, надтреснутый от подавленного волнения: — Ваша мать сказала мне, что у Вас склонность к живописи. Следует развивать свое дарование, мадмуазель…
Она никогда не будет пудриться, краситься, молодиться, она не прибегнет к фальши и гриму, она оставит это «нормальным» старухам, что в шестьдесят лет, на глазах у всех, с благословения священника, законным образом выходят замуж за двадцатилетних. Она оставит это сестрам Цезаря.
* * *
Роковое и естественное влечение горы к долине, потока — к озеру.
Когда приближается вечер, гора начинает течь к вершине. Когда наступает вечер, она сливается с вершиной. Как будто ее потоки несут ее вспять. Когда наступает вечер, гора себя поглощает.
* * *
…И однажды та, что была некогда младшей, узнает, что где-то, на другом конце той же земли, умерла старшая. Сперва она захочет написать, чтобы убедиться. Но время помчится — письмо не сдвинется с места. Желание останется желанием. «Я хочу знать» превратится в «я хотела бы», потом — в «я не хотела бы». — Зачем, ведь она умерла? Ведь я тоже умру когда-нибудь…
И решительно, со всей правдивостью безразличья:
— Ведь она умерла во мне — для меня — уже двадцать лет назад?
Не нужно умирать, чтобы быть мертвым.
* * *
* * *
Плакучая ива! Пониклая ива! Ива — тело и душа женщин. Пониклая шея ивы. Седые волосы, разметанные по лицу, чтобы ничего больше не видеть. Седые волосы, метущие лицо земли.
Вода, воздух, горы, деревья даны нам, чтобы понимать душу людей, столь глубоко сокрытую. Когда я вижу, как печалится ива, я понимаю Сафо.
Кламар,
(переписала и перечитала в ноябре 1934, еще чуть более поседевшая. МЦ).
Пушкин и Пугачев
I
Есть магические слова, магические вне смысла, одним уже звучанием своим — физически-магические — слова, которые, до того как сказали — уже значат, слова — самознаки и самосмыслы, не нуждающиеся в разуме, а только в слухе, слова звериного, детского, сновиденного языка.
Возможно, что они в жизни у каждого — свои.
Таким словом в моей жизни было и осталось — Вожатый.
Если бы меня, семилетнюю, среди седьмого сна, спросили:
«Как называется та вещь, где Савельич, и поручик Гринев, и царица Екатерина Вторая?» — я бы сразу ответила: «Вожатый». И сейчас вся «Капитанская дочка» для меня есть — то и называется — так.
Странно, что я в детстве, да и в жизни, такая несообразительная, недогадливая, которую так легко можно было обмануть, здесь сразу догадалась, как только среди мутного кручения метели что-то зачернелось — сразу насторожилась, зная, зная, зная, что не «пень иль волк», а то самое.
И когда незнакомый предмет стал к нам подвигаться и через две минуты стал человеком — я уже знала, что это не «добрый человек», как назвал его ямщик, а лихой человек, страх-человек, тот человек.
Незнакомый предмет был — весьма знакомый предмет.
Вожатого я ждала всю жизнь, всю свою огромную семилетнюю жизнь.
Это было то, что ждет нас на каждом повороте дороги и коридора, из-за каждого куста леса и каждого угла улицы — чудо — в которое ребенок и поэт попадают как домой, то единственное домой, нам данное и за которое мы отдаем — все родные дома!
И когда знаемый из всех русских и нерусских сказок и самой Marchen unseres Lebens und Wesens[61] незнакомый предмет вдобавок еще оказался Вожатым, дело было сделано: душа была взята: отдана.
О, я сразу в Вожатого влюбилась, с