она была легкомысленной и тщеславной; самым определенным из ее занятий было, проснувшись ночью, пересчитывать года молодого человека и собственные — они были ровесники — и радоваться, что столько лет им еще быть друг для друга совершенно теми же: ей — красивой и доброй, ему — предупредительным, избалованным, застенчивым и благодарным.
Хотя г-жа де Фонтенэ и не созналась своей belle-soeur во внимании Жерома, ей не сделалось неприятно, когда та его заметила и ей о нем сказала, думая открыть Сабине тайну:
— Я уверена, что он начинает тобой увлекаться, обрати на него внимание.
— Ты думаешь, вот безумие! — ответила Сабина.
И хотя она и защищалась с виду, но любопытство Марии ее радовало, она любила все, что усиливало ее нарождающееся чувство. И когда Мария, впоследствии, перестала наблюдать за Жеромом и говорить об этом, Сабине стало досадно.
Ни о чем не думая, она и не думала о возвращении в Париж, когда однажды утром Анри объявил ей, что его зовут обратно и что они уедут из Брюйер на следующий день.
Мысль об отъезде их всех опечалила. Решено было, что Мария с матерью тоже скоро вернутся в Париж и что Жером пока погостит у них еще несколько дней.
Но веселье исчезло, никто не ценил остающихся минут.
— Как же мы проведем наш последний вечер? — говорил Анри, блуждая в день отъезда вместе с другими по саду. Он держал сестру под руку и тяжело висел на ней.
— Я устала и остаюсь здесь, — сказала Сабина, указывая на деревянную скамейку, прислоненную к старому, заросшему плющом, орешнику.
— Тогда я тоже остаюсь, — вздохнул Анри, огорченный отъездом, и, увлекая за собой сестру, растянулся на траве, по другую сторону аллеи.
— Я тоже, — сказал Жером, опускаясь возле лежащего Анри.
Сабина с той стороны смотрела на них.
Анри, хотя и огорченный предстоящим отъездом, — он привыкал к месту, как только в нем поселялся, — все же спокойно наслаждался прекрасной тенистой листвой; он брал от воздуха не благоухающую нежность, шедшую к нему от ближней корзины с резедой, но здоровящий кислород.
Он говорил по-детски весело:
— Прекрасный вечер, кажется, ветер немного меняется…
Он не думал, что движения природы способны давать благоразумным людям нечто другое, чем жизнь и здоровье.
Жером сидел на траве, напротив Сабины; приподнятые колени немного закрывали ему подбородок. От времени до времени он подносил к губам стебелек и кусал его. Было удивительно жарко. Жером жаловался на жару. У него был тот угнетенный и оживленный вид, то светлое, розовое и легкое лицо, которое летом бывает в юности.
Так как он сидел ниже Сабины, она немного видела его руку в рукаве полотняной рубашки, с твердыми, отстающими манжетами. Белая глянцевитая рука, пальцы тонкие, несколько широкие в нижних суставах.
Она говорила и смеялась со всеми ними. Глядя на Жерома, она испытывала удовлетворение, уверенная в своей власти над ним, радуясь господству над этим восприимчивым и юным умом.
Ее умиляло то, что он этим прекрасным спадающим вечером сердится на жару, и то, как он, сражаясь с комарами, отбрасывает руками воздух; эти движения сдвигали его шляпу, и она соскальзывала назад. Сабина находила его очаровательным, с его детским раздражением, и минутами они глядели друг на друга без особенной глубины и пронзительности, но с полной и ясной страстью.
— Значит, — вздыхал Анри, который тем более жаловался, что не чувствовал большого огорчения, — мы после обеда садимся в поезд и к ночи будем в Париже, — вот весело! И еще эта светская жизнь; Сабина будет отрывать меня от занятий, чтобы таскать по балам.
— Попробуйте сказать, — перебила Сабина, у которой страсть к чужой точности была развита до крайности, — попробуйте сказать, что я вас часто заставляю ходить по балам, я ложусь в десять… Вот ложь!
И пока она так, шутя, ссорилась, она думала о другом своем, — новом сердце, менее жаждущем покоя, о новом взгляде своем на мир.
Мария молча смотрела в сумерки.
— Ах, Сабина, — прошептала она, — какое розовое небо! Эти полоски, как вычесанная шерсть, точно птичьи лапы тащат все это розовое!
— Да, — ответила ее belle-soeur, чьи глаза, жадные на горизонт, слегка улыбались, — глядя на это небо, представляешь себе Восток, жаждешь какой-нибудь сказочной местности, где солнце над песками, как апельсин, истекающий соком.
— Слышите, синица? — спросил Жером. — Она точно острит клюв о сочную, надтреснутую сливу.
— Правда, — ответила Сабина, задумавшись.
Тень опускалась, она уже не видела руки Жерома, лежащей на траве.
Он подошел и сел рядом с ней, говоря, что устал от лужайки.
Он зажег папиросу.
При свете восковой спички она увидела эту руку с восхитительной зеленовато-голубой жилкой, приведшей ее в смущение, когда она представила себе драгоценную струю крови.
И тем временем, как молодой человек, с лицом, запрокинутым в вечер, тихонько напевал, Сабина, отговорившись свежестью, встала, ушла, чтобы только не схватить этой руки, опершейся рядом с ней о скамейку, и не прижать ее без памяти к лицу.
IV
Никогда еще г-жа де Фонтенэ не была такой деятельной, как со своего возвращения в Париж.
Пьер Баланс смеялся над ней за ее привычку ежеминутно повторять: «Господи, сколько у меня дела на завтра! Никогда не хватит времени…»
Все ее столь спешные дела заключались в поездках к портнихе, где она заказывала платья по старинным портретам, и к антиквариям, где не могла не поддаться искушению купить какую-нибудь саксонскую вазу или кусок старого цветастого шелка.
Жером Эрель питал тонкое, женское пристрастие к эпохе Людовика XV, круглой и усыпанной букетами.
«Когда он вернется из Брюйер, он найдет у меня эти новые безделушки, — это его позабавит», — думала Сабина.
За пять дней разлуки она получила от него два письма: одно длинное, почтительное и сдержанное, другое, с описаниями природы, напоминающими нарисованную картинку и сентиментальными, как херувим.
Она, улыбаясь, вспомнила, что, не считая этих вежливых писем и учащенных любезностей, он еще ничем не сказал ей о своей любви. «Бедный, — вздыхала она, — он не решается».
Она предвидела очаровательное парижское лето с ним, удивленным и счастливым ее дружбой, и потом долгие совместные дни в Дофинэ, в имении Анри, где они жили с июля до ноября.
«Деревня ему идет», — думала она, воскрешая в памяти всю повадку и лицо Жерома, его романтические волосы, его серые глаза, цвета легкого тумана, холодные и зачастую жесткие, где мысль и выражение медленно поднимались со дна замкнутой, тайной души.
Она находила в нем сходство с Адольфом Бенжамена Констана, с Вертером, с любовником Манон, и так простодушно переносила на него любовь к этим героям, что он представлялся ей действительно исполненным их лихорадки и грусти.
В видимой жизни молодой женщины ничто не изменилось.
Она была привязана к Анри. Она не думала, что поступает дурно, занимаясь Жеромом, это было не больше, чем если бы она внезапно пристрастилась к живописи и часто посещала залы Лувра.
И потом, она не задумывалась, она жила в легком волнении, в ощущении растущей жизни и бесконечности.
Более общая непринужденность дружески приближала ее к Пьеру Балансу. Ей понравилось говорить с ним. Она восторгалась его ясными, подчас суховатыми мыслями, как бы зажатыми между его узких глаз.
Но она сравнивала его и всех остальных с Жеромом, и все казались ей настолько меньше ее двоюродного брата, что она не могла не верить, что они от этого страдают, что это отнимает у них все возможности радости и любви. Мысль, что у Пьера была любовницей актриса, которая его любила, ослабляла ее и печалила.
Но каковы бы ни были ее удовлетворенность и сладкая беззаботность, все же г-жу де Фонтенэ подчас, после чтения прекрасной книги или возвращения из театра, что-то отрывало от Жерома.
Она чувствовала себя тогда созданной для других земель, товариществ по храбрости и мятежу этим безумцам, пронзающим историю копьем и всю земную тень — одним-единственным желанием. И ей хотелось за раз и доктора Фауста, юного и таинственного, в сумерках, на маленькой площади его городка, и вишен Флоренции…
Но любопытство, в которое ввергал ее характер Жерома, быстро и резко возвращало ее к приключению, при всей своей незначительности, усложнившемуся неизвестностью.
Молодой человек вел себя у г-жи де Фонтенэ по-прежнему; только большая свобода в речах и общая непринужденность свидетельствовали о том, что он чувствует себя здесь желанным и нужным и радуется этому.
— У меня Пьер, у тебя Жером, — говорил Анри жене, когда та его спрашивала, что он сегодня собирается делать. — Предоставляю тебе музыку! О, с наслаждением! — добавлял он, зажимая уши уже от одного вида вечно раскрытого рояля.
Жерома, казалось, иногда смущало добродушие Анри и настойчивость Сабины, уговаривавших его остаться обедать, тогда он отказывался с редким упорством.
Г-жа де Фонтенэ хотя и видела в этом благоразумие, обычное для Жерома, но все же раздражалась, не находя нужным прибегать к осторожности в такой невинной связи и не понимая, как можно отказываться от самого приятного.
Она не встречалась с двоюродным братом вне присутствия Анри, Пьера или Марии, только что вернувшейся в Париж; но, не видясь с ним отдельно, г-жа де Фонтенэ тем не менее чувствовала по полному доверию Жерома, по властности, с которой он советовал и отсоветовал ей то или иное, по кокетству, наконец, с которым жаловался на малейшую неприятность, — что он в ней нуждается и что он ее любит.
Временами ей бы хотелось на этом лице большей страстности, большей свободы и щедрости в этой душе; но в другие минуты внезапная бледность молодого человека убеждала ее в энергии, глубокой и открытой.
Даже Анри, мало наблюдательный в жизни, однажды сказал:
«Как раз эти характеры, осторожные и терпеливые, и являются самыми упорными и лучше всего хотят то, чего хотят». «Вот именно», — подумала тогда Сабина. Она справилась у мужа о жизни Жерома в Париже, трудолюбивой жизни, где не было места любви; и молодая женщина улыбнулась до самой глубины успокоенного сердца.
Жером Эрель, представленный г-жой и м-ль де Фонтенэ нескольким подругам, встречался с ними в домах, где они бывали вечером, проводил с ними время и уходил тотчас же после их ухода. Он приглядывался к туалету Сабины, хвалил ее, смотрел ей вслед и часто упрекал ее за смех с другими мужчинами.
— Вы любите, — говорил он ей, — когда вас осматривают с головы до ног, говорят с вами почти у рта и грубо объявляют вам, что вы — хорошенькая.
— Да, милый, — сознавалась она, — я это обожаю.
И она спорила обо всем. Спорила о литературе, о политике, о вкусах. Общим между ними была лишь