будет темно и будет пахнуть тенью, как в помещениях, где летом хранятся фрукты. Она откроет какую-нибудь книгу, — конечно, не роман и не трагедию! — путешествие. Но что станет с ее терпением, с ее покоем, если во время чтения она слишком живо представит себе Испанию, желтую и сухую, распятую между ужасными играми солнца и быка?
О, пытка мечты!
Когда мало-помалу встанут перед ней лики далеких городов, когда запоют в ней имена Толедо, Севильи, Гренады, Кордовы, ее страстно потянет с ним туда, где царят все страсти.
На арене, перед раненым человеком и раненым зверем, она всем своим сердцем, более раздраженным, чем весь кровожадный цирк, смутится от его бледности и смеха, двойного инстинкта его слабости и жестокости.
Под этим небом они насладятся всеми прекрасными сменами жары и холода, оцепенения и подъема.
Сжигаемые жаждой, они будут утолять ее напитками смертельной прохлады, руки их будут лежать на мраморе садового столика, и вся их лихорадка обернется в желание друг друга.
Вслед за томительными послеобеденными часами, отягченными этой грустной душевной мутью, спутницей жаркого отдыха, — оживленное веселье вечера, прогулка по черным уличкам.
Но ему этого не надо, ему ничего от нее не надо, кроме того, что он у нее просил: ее помощи в этом браке.
Что же ей теперь делать? Как она теперь сможет идти с ним вечером рядом, с ним и другими — Анри, Пьером, Марией — по темнеющим дорогам, говорить тихо и просто, опустив по сторонам отчаянные руки, тогда как ее напряженное тело и неровное дыхание будут в вечернем воздухе — как жалобы, как крик?
Каким теням в тени, каким успокоительным и ласковым теням протянет она свои руки, пронзительные от любви, свою душу, удлиненную, растянутую страданиями?
Сила мечты и ты, печаль, восторженная, как летняя луна, как вас осилить разуму и что вам противопоставить, кроме надежды на скорую старость, на остывшее воображение, на слабую и замедленную кровь?..
IX
Дни следовали за днями, а г-жа де Фонтенэ все еще не представляла себе ясно, что все кончено, что надо вырвать из жизни воспоминание об этом приключении и странную надежду, которая у нее осталась. И она думала, думала — как ходить для того, чтобы устать.
«В таком случае, к чему все его прошлое поведение, — говорила она себе, думая о Жероме Эрель. — к чему его влечение ко мне и внимание?»
И всегда она приходила к благоприятным выводам.
«Он, вероятно, не знал, что он мне так нравится, но теперь он, конечно, разгадал мое волнение, и все переменится».
Все же, когда она заметила невозмутимость этого мальчика, его непринужденность — лишь несколько менее самоуверенную, как если бы Сабина, отняв у него свое участие, уменьшила его в собственных глазах, — она поняла, с каким бессознательным и деловитым себялюбцем имела дело.
Это суждение ничуть не умерило ее отчаянной нежности. Она уже слишком любила бледное лицо юноши, его рассеянные глаза, где только мгновениями загорался взгляд, чтобы что-нибудь смогло отвлечь от него ее обожание.
Чтобы смочь смотреть на него, — а ей все-таки хотелось на него смотреть! — она старательно выискивала недостатки на его лице. Однажды она с радостью заметила, что у Жерома слишком короткий подбородок и что это его очень портит в профиль.
«Это очень некрасиво, — подумала она, — и, главное, неприятно; какой он неприятный»…
Это слегка успокоило ее на полчаса, она говорила с ним просто, как с другими, но, внезапно завидев на его лице знакомое выражение, снова впала в свой восторг, исходящий кровью, как рана.
Так было долго. Она делала безумные вещи.
Как-то раз одна ее подруга, жившая в соседнем замке, приехала к ней со своим двухлетним мальчиком и, уйдя в библиотеку написать два слова, оставила Сабину одну с ребенком.
Сабина тихонечко прижала к себе малютку и говорила ему в волосы:
— Вы, вы, маленький, вы счастливы, вы — мальчик, потом вы будете любить женщин, и это не так ужасно…
В другой раз, когда после обеда поднялся спор о страстях — сидели все вместе, даже Анри де Фонтенэ присутствовал — и Луи де Розэ неопределенно спрашивал о том, как у женщин зарождается любовь, Сабина нетерпеливо и торопливо ответила:
— Вот, ни о чем не думаешь, радуешься, одеваешься, надеваешь вечером ожерелье и кружевное платье, в котором наполовину голая, выливаешь флакон духов на плечи и идешь на это, смеясь, не подозревая, какая это смелость. Никто бы не пошел к родственнику, у которого тиф, а на это идете, смеясь… и это самая страшная из болезней, — вся душа в синяках…
И с видом равнодушным и отвлеченным добавила:
— Я наблюдала это у многих подруг.
Теперь присутствие Жерома ее раздражало.
Все, что она за это время через него перестрадала, вся усталость, все унижение возмущалось в ней, вставало в ее сердце горечью.
Порой ей казалось, что она его ненавидит. Когда между ними в гостиной, после обеда, заходил разговор, она с ожесточенной дерзостью противилась его малейшим попыткам спокойной беседы, планов на будущее. Насмехаясь над ним каждым движением и взглядом, она молча отталкивала то, что он говорил, что хотел сказать — пока, наконец, на лице Жерома не показывался этот физический упадок, эта внутренняя усталость, близкая слезам, так знакомая Сабине. Он казался ей похудевшим, она с волнением угадывала скрытый остов его нежного лица; тогда, резко меняясь, она становилась дружественной, окружала его радостью, свободой. Ей бы хотелось взять его за голову и, нежно прильнув губами к его волосам, утешать его, успокаивать от своей дурной, вредной любви.
Хотя она и не изменилась к Марии, она все же предпочитала ее избегать.
Она понимала, что надо же будет когда-нибудь заговорить с ней о предложении Жерома и склонить ее к этому браку. Думая об этом, она плакала; она чувствовала себя такой, такой усталой, что, правда, не надо было требовать от нее некоторых вещей. Жером не должен был поручать ей этого; она и не торопилась, смотрела на себя, как на больную, которую нужно щадить, выжидая, для этого разговора, приезда матери Марии и нескольких более спокойных ночей. Она ясно знала, что сделает то, что нужно, но собиралась с силами медленно.
Впрочем, она повела себя открыто и смело, ни разу не попыталась обмануть свою. совесть, убеждая себя, что этот брак — не для Марии. Она сознавала, что м-ль де Фонтенэ сможет быть счастливой с этим юношей — очаровательным, дельным и добродетельным, сухим и узким в своей добродетели, но, очевидно, верным; да ей самой еще казалось, что такой союз — единственно возможное желание.
Однажды, когда они сидели наедине в гостиной за чаем:
— Мария, — сказала Сабина, — мне нужно сообщить тебе одну очень странную вещь. Угадай, кто хочет на тебе жениться?
Молодая девушка удивилась, подняла голову и стала думать. После долгих усиленных поисков она называла имя, потом другое, а Сабина весело, с позабавленным видом, забывая свое горе, смеялась и качала головой в знак того, что подруга ошибалась.
Из чашек чая, стоявших между ними, на столе, поднимался пар; сквозь неплотно закрытые окна входила тень и сырость сумерек. Виднелось небо — глубокое, еще голубое.
Г-жа де Фонтенэ сняла свою шляпу с цветами; она держала ее на коленях и, играя, быстрым движением втыкала в нее длинную булавку с опаловым шаром; и, глядя на Марию, которая все еще не угадывала, добрым веселым взглядом, все ждала этого имени, стерегла его ребячески, как на розыгрыше лотереи.
— Я их всех назвала, всех, о ком думаю, — воскликнула молодая девушка. Все в ее голове перепуталось, и она теряла терпение. — Скажи, Сабина, кто ж это?
— Это, милая, Жером, ему безумно хочется на тебе жениться.
Мария, изумленная, спросила раз за разом, с небольшими промежутками:
— Нет… Ты думаешь?.. Он тебе сказал?
— Да, он просит меня сказать тебе об этом, и я нахожу, что это очень хороший брак.
М-ль де Фонтенэ молчала. Она сосредоточенно принимала в себя этот новый лик жизни, изумлявший ее и ослеплявший. Затем, молитвенным голосом, умиляясь сознанию собственной важности, стала расспрашивать Сабину подробно, с каких пор Жером ее любит и часто ли о ней говорит и как говорит.
Ответы Сабины все более и более убеждали и умиляли молодую девушку.
Большая нежность шла от одной к другой.
— Я буду думать весь этот месяц, — шепнула Мария. В комнате было темно. Небо, после заката солнца, казалось рассветным; по легкому шуму ветра в занавесах угадывалось, как сейчас должно быть холодно цветам.
Мария встала и уселась к Сабине на колени; тяжесть ее несколько придавила ту, более хрупкую.
Погруженная в воспоминания о прошлом, тронутом и отодвинутом, мыслью о браке, молодая девушка спросила:
— Если я когда-нибудь выйду замуж, все между нами останется по-прежнему? Я с тобой так же часто буду видеться?
— Еще бы, — ответила молодая женщина, — у нас с тобой все — навсегда, милая…
Их платья смешались. Сабина держала на себе Марию, тяжелую, смущенную мыслью о новом существовании, о целой жизни, которую надо прожить. Она повисла на ней, пряталась в нее головой, слабая, беспомощная, как девочка, принесенная в жертву. Ноги Сабины были целиком покрыты Марией; только край ее лилового полотняного платья выглядывал, окаймляя ее узкие ступни, слегка расставленные от напряжения.
Вечерний поезд, свистя и шумя, прорезал воздух грустью; затем, когда вернулось молчание, затрещали, захлопали крыльями сверчки.
Сабина, повторным движением, слабо и медленно проводила рукой по волосам Марии и шептала ей голосом, тихим и таинственным, как эта темная комната:
— Подумай, а потом решайся, да? Я была бы так рада… — и добавила: — Будь счастлива!
В это мгновение сердце ее наполнилось нежностью, бесконечным прощением, слезами и святостью.
Х
Время от времени, гуляя с Сабиной, Мария говорила ей о своем будущем. Она к нему привыкала, принимала его спокойно, без страсти, как если бы это было самое приятное и разумное из всего, что можно было сделать.
— Жером очень умный, ведь правда? — спрашивала она. — И добрый, он добр к моей матери. Недавно он так хорошо поступил с мальчиком садовника — его ужалила пчела — он взял его за руку и отвел в аптеку.
— Конечно, — отвечала на все это Сабина, — конечно. Казалось, она радуется тому, что Мария находит примеры доброты этого человека. Что касается ее, она вряд ли бы сумела их найти…
Жером еще не проявлял особого внимания к Марии: переменить с ней обращение до ее окончательного ответа было бы, по его мнению, некорректным. Он работал, уходил один подолгу в горы, выказывал Сабине дружбу, в которой ничто не изменилось, которая могла бы