чаще виделась с Пьером Балансом. К концу дня они встречались: Анри, Пьер и она. Но Анри стал привыкать к большим прогулкам перед обедом, доходил до Сюрена и Севра; тогда г-жа де Фонтенэ и Пьер оставались после чая одни и говорили.
Общим, тождественным между ними были: гордость и искренность. Пьер удивлялся, что она так уверенно говорит обо всем: о страсти, о желаниях, о всех тонкостях человеческого существа. Он высказывал ей это. Она отвечала, сосредоточенная, вглядываясь назад, — в душу.
— Да… это, может быть, потому, что мое прошлое было именно таким, и теперь во всех моих жилах — мудрость…
Он, улыбаясь, подшучивал над ее пристрастьем к некоторым словам.
— Вы очень любите слово «сердце»?
— О, да! — признавалась она. — Не правда ли, это слово — круглое, нежное, на плоти и крови?
И руки ее лепили в воздухе очертания слов.
Пьер не был любопытен, не старался узнать, о чем она теперь думает, никогда не заговаривал с ней о прошлом; он всем сердцем забыл его.
Иногда, возвращаясь после покупок или с прогулки, Сабина встречала его, идущего к ней. Они делали несколько шагов рядом и глядели на окрестности.
— Как это прелестно, все эти маленькие сахарные царства, — говорила Сабина, указывая в тот день на низкие холмы и Мон-Валериэн под снегом. — Снег благороден, — добавила она. — Замечаете ли вы, что малейшие вещи, самые бедные и некрасивые, становятся через него драгоценными? Трубы, например, черепицы и молчаливый двор какого-нибудь дома, или здесь, на дороге, эта сорная тачка с положенной вкось метлой. Получаются очаровательные картинки. Для меня зима — как виньетки в немецкой книге: крыши домов в Эльзасе, с гнездом аиста.
Он забавлялся ее выдумками.
— А что для вас лето? — спросил он.
Она подумала и сказала:
— Я вижу его ужасным, где-нибудь в персидских провинциях, погребенным в черно-зеленой листве, где вскипает дыхание змеи… И потом вода — ее слышишь, но не видишь — звук воды в водоеме, падающей маленькими каплями на мрамор, звук, сводящий с ума, потому, что человек, в моем лете, умирает от жажды и от желания всего, всего…
— А у моего лета, — перебил ее Пьер, — глаза карпа, пускающего пузыри на прудах лафонтэновских басен. Помните этого прелестного, счастливого карпа?
О, Сабина его хорошо знала! Ей не раз приходилось провожать его мысленно по маленьким волнам, вдоль песчаных отмелей и лугов Франции.
Пьеру нравилось у молодой женщины. Здесь он свободно предавался своим социальным теориям. Сабина слушала. Иногда она смеялась над его детским изображением будущих веков.
— Это совсем, как обложки утопических книг, — говорила она. — Большое полусолнце, с лучами, точь-в-точь как спицы колеса, и огромная равнина, и видно, как хлеб растет, и еще голый человек, который, очевидно, чувствует себя великолепно. Я думаю, в те времена будет вечное лето, — град бы все расстроил…
Но сама она, страстней Пьера, отдавалась мечте о справедливости и жалости. Жалость всегда права — это было ее единственной уверенностью. Она читала научные книги, все, что разъясняет жизнь, мысль, человека — слабого и осужденного на нищенскую участь.
Она любила жизнь, все ее приметы.
На лицах рабочих, запачканных известкой, она уловила самые нежные линии смирения и внутренней гармонии. И это раскрывало ей сердце.
Она знала, что Анри возражал на ее теории человечности.
— Ты все же ни в чем себя не лишаешь, — говорил ей муж, — не отдаешь гостиной и ожерелья.
Но Сабина чувствовала, что это ничего не значит; она знала, что ее простое благосостояние не враждебно людям, что ее привычки мудры и нежны, что снести на улицу пятьдесят жемчужин — ничему не поможет и что только в ясности ума, в огромном пламени сердца, в единении и согласии — насущный дар и сила, двигающая горами.
Впрочем, ее вкусы изменились; она больше не бывала в свете, отказалась от жестокой роскоши любви, жила чтением, созерцанием природы.
Анри часто сидел с женой и другом. У него был какой-то особенный ум, ловкий и замкнутый. Он выбирал в правде то, что ему было нужно, брал одно, отбрасывал другое, такое же необходимое и насущное. И Сабина кричала от искажения того, что ей казалось совершенным.
Г. де Фонтенэ обладал также изворотливой и темной привычкой смешивать обычай и целесообразность.
Он любил, чтобы преступники были, действительно, в глубине души, виновны. Это была в нем наследственная совесть, потребность оправдать жестокость. Он сердился и говорил Сабине:
— Значит, ты, со своими рассуждениями о свободе воли, сама могла бы совершить все эти преступления?
И целыми часами ей приходилось объяснять ему, что, не имея возможности этих преступлений в мозгу и нервах, она никогда их не совершит и что совесть — одно из проявлений бессознательного.
Но он оставался при убеждении, что ученые и философы провозгласили неответственность лишь для того, чтобы освободиться от долга.
Эти споры никогда ничем не кончались.
— Каким, в конце концов, по-твоему, должно быть правосудие? — спрашивал Анри.
На что Сабина отвечала:
— Восприимчивость и самосознание разъясняет нам причины человеческих поступков. Осуждая несчастного, укравшего кусок хлеба, правосудие только раздражает во мне своеволие и голод. Я бы хотела от правосудия простоты, чистосердечия и знания; чтобы люди, призванные судить других людей, сами прошли через принуждение и несчастье; чтобы они братственно ощущали мир; чтобы, зорко наблюдая себя, они поняли, в какой мере культура и благосостояние смягчили их врожденное буйство, и чтобы они мудрым, смелым и нежным взглядом проследили у тех, кого сейчас осмелятся судить, переход от нетерпения к мятежу, от брани к борьбе и от гнева к убийству.
Пьер улыбался от удовольствия, а Анри, раздраженный, с сознанием, что мстит за такие мысли, — и мстит по заслугам, возражал:
— Ну, что ж! Если вам хочется, чтобы преступники гуляли на свободе, увидите, как это будет весело!
Но Пьер не дорожил жизнью преступников, сумасшедших, всех этих кровожадных нищих. Он находил, что общество, уничтожая их — избавляет и их самих от их ужасного наваждения, освобождает и их от страшных законов их расстроенного мозга. Когда возрождение уже невозможно, уж лучше, может быть, смерть, чем пожизненная каторга; только он думал о смерти простой и человечной, такой, чтобы несчастный даже не вздрогнул.
Сабина беспокоилась; она не хотела, чтобы трогали жизнь; но когда Пьер, в разговоре, предлагал духовное возрождение человека путем воспитания и гигиены, она слушала, и глаза ее упорно подтверждали, что это — очевидность.
Но между ними иногда возникали другие споры. Однажды вечером, когда он утверждал, что никогда уже отныне не будет ревновать, зная, чего стоит сердце женщины, Сабина возмутилась. Г-же де Фонтенэ необходима была эта уверенность, что мужчины, все без исключения, еще способны на нежную и безнадежную любовь.
К концу января вернулись Жером и Мария из путешествия по ледяной Италии, пронзившей их жестким ветром, как бы из стеклянной пыли.
Их приезду обрадовались.
Теперь молодые супруги выглядели, как люди, привыкшие друг к другу. Они почти не обращали внимания друг на друга, они были друг другом. Их жизни казались близкими и согласными, как, должно быть, ночью их сон и дыхание.
Они походили друг на друга тем, как смеялись, покачивая головой, тем, как изображали удивление.
Жером, степенный и счастливый, устроился в браке, как в почтенном дедовском доме.
— Странно, — думала Сабина, глядя из глубины воспоминанья на это довольное, несколько жеманное лицо, — а я-то любила в нем тайного мечтателя, слабого и страстного героя, любовника садов и луны, грустного, как Генрих Гейне, — вот он, однако, какой…
Тогда она обрадовалась, что может целовать Марию без горечи. Но все же ей было немного грустно, что дружба Пьера Баланса принадлежит отныне не ей одной.
Пьер одинаково любил обеих. Хотя он и дольше знал Марию, последние месяцы сильно сдружили его и с Сабиной. Он относился к обеим с братской нежностью. Его мысль и взгляд прикасались к ним не иначе, как с осторожным, естественным почтением, которое делало их союз очаровательным. Вернувшись в октябре в Париж, Сабина поняла, что связь Пьера Баланса с актрисой на исходе. В один прекрасный день эта искательница приключений, устав от ревности Пьера, порвала с ним жестоко и окончательно.
После гнева, вздохов и угроз — обычных спутников разрыва — Пьер снова вернулся к своему прежнему приятному образу жизни. Еще месяц он страдал от взрывов памяти, потом всякая боль исчезла.
Он уже не верил, что очень ее любил, по крайней мере он был совершенно уверен, что о ней не жалеет. Говорил он о ней шутя, вкладывая в это слово здоровую мужскую гордость, избегающую болезненных воспоминаний. Анри и Сабина несколько сердились на него за решение никогда уже больше не любить, ибо любовь была главным и таинственнейшим событием его жизни.
Анри де Фонтенэ, назначенный мэром своей общины в Дофинэ, теперь часто уезжал по делам своей новой должности. Хотя он и сокращал свои путешествия, насколько мог, все же эти отъезды несколько расстраивали порядок дома; пришлось отказаться от совместных трапез, и Сабина чувствовал? себя одинокой, не имея уже ничего твердого в жизни.
Дни тянулись долго; с Пьером и Марией она видeлacь только за чаем; иногда, по вечерам, она ходила с ними в театр и чаще всего возвращалась усталая, получив меньше, чем ждала, утомленным взглядом разглядывала сквозь замерзшее окно кареты угрюмый Трокадеро в тумане и молчании полночи. Воздух ночи оставался для нее таинственным и несколько священным. Она не привыкала дышать им равнодушно.
Однажды вечером — играла цирковая музыка, на сцене сверкали в своих шелковых и стальных трико герои: борцы и жонглеры — Сабина заметила, что Пьер Баланс упорно разглядывает какую-то слишком нарядную женщину, склоненную на обод ложи.
Она была красива, с глазами темными и беспокойными и щеками цвета бенгальской розы.
Пьер сидел между Сабиной и Марией; отвлеченный этой особой, он тем не менее выказывал обеим молодым женщинам тонкое, покровительственное внимание.
И г-жа де Фонтенэ, без особенной ревности, думала:
«Нас с Марией он любит нежно, так нежно, что никак не может выбрать… Но он человек страстей — и неизбежно уйдет от нас к одной из этих женщин, отягченных цветами и красками, как лето. Любовь сильнее всякой дружбы, и мы потеряем нашего друга, я потеряю верного друга, вносившего немного радости в мою жизнь».
Эта тревога бессознательно в ней укоренилась, и так как всякая тревога в ней была деятельной, она, сама не замечая, изменила свое поведение с Пьером Балансом. Большая сдержанность и больший выбор заменили прежнюю непринужденность. Теперь, когда они были одни, по временам возникало молчание. Огромный букет пармских фиалок, раздавленный в стеклянной вазе,