тоже поднялся.
– Вы полюбили другую женщину, – начала она, – и я догадываюсь, кто она… Мы с ней вчера встретились, не правда ли?.. Что ж! Я знаю, что мне теперь остается делать. Так как вы сами говорите, что это чувство в вас неизменно… (Татьяна остановилась на миг; быть может, она еще надеялась, что Литвинов не пропустит этого последнего слова без возражения, но он ничего не сказал) то мне остается возвратить вам… ваше слово.
Литвинов наклонил голову, как бы с покорностью принимая заслуженный удар.
– Вы имеете право негодовать на меня, – промолвил он, – вы имеете полное право упрекать меня в малодушии… в обмане.
Татьяна снова посмотрела на него.
– Я не упрекала вас, Литвинов, я не обвиняю вас. Я с вами согласна: самая горькая правда лучше того, что происходило вчера. Что за жизнь теперь была бы наша!
«Что за жизнь будет моя теперь!» – скорбно отозвалось в душе Литвинова.
Татьяна приблизилась к двери спальни.
– Я вас прошу оставить меня одну на несколько времени, Григорий Михайлыч, мы еще увидимся, мы еще потолкуем. Все это было так неожиданно. Мне надо немного собраться с силами… оставьте меня… пощадите мою гордость. Мы еще увидимся.
И, сказав эти слова, Татьяна проворно удалилась и заперла за собою дверь на ключ.
Литвинов вышел на улицу как отуманенный, как оглушенный; что-то темное и тяжелое внедрилось в самую глубь его сердца; подобное ощущение должен испытать человек, зарезавший другого, и между тем легко ему становилось, как будто он сбросил, наконец, ненавистную ношу. Великодушие Татьяны его уничтожило, он живо чувствовал все, что он терял… И что же? К раскаянию его примешивалась досада; он стремился к Ирине как к единственно оставшемуся убежищу – и злился на нее.
С некоторых пор и с каждым днем чувства Литвинова становились все сложнее и запутаннее; эта путаница мучила, раздражала его, он терялся в этом хаосе. Он жаждал одного: выйти наконец на дорогу, на какую бы то ни было, лишь бы не кружиться более в этой бестолковой полутьме. Людям положительным, вроде Литвинова, не следовало бы увлекаться страстью; она нарушает самый смысл их жизни… Но природа не справляется с логикой, с нашей человеческою логикой: у ней есть своя, которую мы не понимаем и не признаем до тех пор, пока она нас, как колесом, не переедет.
Расставшись с Татьяной, Литвинов держал одно в уме: увидеться с Ириной; он и отправился к ней.
Но генерал был дома, так, по крайней мере, сказал ему швейцар, и он не захотел войти, он не чувствовал себя в состоянии притвориться и поплелся к Конверсационсгаузу.
Неспособность Литвинова притворяться в этот день испытали на себе и Ворошилов и Пищалкин, которые попались ему навстречу: он так и брякнул одному, что он пуст, как бубен, другому, что он скучен до обморока; хорошо еще, что Биндасов не подвернулся: наверное, произошел бы «grosser Scandal».
Оба молодые человека изумились; Ворошилов даже вопрос себе поставил: не требует ли офицерская честь удовлетворения? – но, как гоголевский поручик Пирогов, успокоил себя в кофейной бутербродами.
Литвинов увидал издали Капитолину Марковну, хлопотливо перебегавшую в своей пестрой мантилье из лавки в лавку… Совестно стало ему перед доброю, смешною, благородною старушкой. Потом он вспомнил о Потугине, о вчерашнем разговоре… Но вот что-то повеяло на него, что-то неосязаемое и несомненное; если бы дуновение шло от падающей тени, оно бы не было неуловимее, но он тотчас почувствовал, что это приближалась Ирина. Действительно: она появилась в нескольких шагах от него под руку с другой дамой; глаза их тотчас встретились.
Ирина, вероятно, заметила что-то особенное в выражении лица у Литвинова; она остановилась перед лавкой, в которой продавалось множество крошечных деревянных часов шварцвальдского изделия, подозвала его к себе движением головы и, показывая ему одни из этих часиков, прося его полюбоваться миловидным циферблатом с раскрашенной кукушкой наверху, промолвила не шепотом, а обыкновенным своим голосом, как бы продолжая начатую фразу, – оно меньше привлекает внимание посторонних:
– Приходите через час, я буду дома одна.
Но тут подлетел к ней известный дамский угодник мсье Вердие и начал приходить в восторг от цвета feuille morte ее платья, от ее низенькой испанской шляпки, надвинутой на самые брови… Литвинов исчез в толпе.
XXI
– Григорий, – говорила ему два часа спустя Ирина, сидя возле него на кушетке и положив ему обе руки на плечо, – что с тобой? Скажи мне теперь, скорее, пока мы одни.
– Со мною? – промолвил Литвинов. – Я счастлив, счастлив, вот что со мной.
Ирина потупилась, улыбнулась, вздохнула.
– Это не ответ на мой вопрос, мой милый.
Литвинов задумался.
– Ну так знай же… так как ты этого непременно требуешь (Ирина широко раскрыла глаза и слегка отшатнулась), я сегодня все сказал моей невесте.
– Как все? Ты меня назвал?
Литвинов даже руками всплеснул.
– Ирина, ради бога, как могла тебе такая мысль в голову прийти! чтобы я…
– Ну извини меня… извини меня. Что же ты сказал?
– Я сказал ей, что я не люблю ее более.
– Она спросила, почему?
– Я не скрыл от нее, что я полюбил другую и что мы должны расстаться.
– Ну… и что же она? Согласна?
– Ах, Ирина! что это за девушка! Она вся самоотвержение, вся благородство.
– Верю, верю… впрочем, ей другого ничего и не оставалось.
– И ни одного упрека, ни одного горького слова мне, человеку, который испортил всю ее жизнь, обманул ее, бросил безжалостно…
Ирина рассматривала свои ногти.
– Скажи мне, Григорий…она тебя любила?
– Да, Ирина, она любила меня.
Ирина помолчала, оправила платье.
– Признаюсь, – начала она, – я хорошенько не понимаю, зачем это тебе вздумалось с нею объясняться?
– Как зачем, Ирина! Неужели бы ты хотела, чтоб я лгал, притворялся перед нею, перед этою чистою душой? Или ты полагала…
– Я ничего не полагала, – перебила Ирина. – Я, каюсь, мало о ней думала… Я не умею думать о двух людях разом.
– Ну и что ж? Она уезжает, эта чистая душа? – вторично перебила Ирина.
– Я ничего не знаю, – отвечал Литвинов. – Я еще должен увидаться с ней. Но она не останется.
– А! счастливый путь!
– Нет, она не останется. Впрочем, я теперь тоже не о ней думаю, я думаю о том, что ты мне сказала, что ты обещала мне.
Ирина исподлобья посмотрела на него.
– Неблагодарный! ты еще не доволен?
– Нет, Ирина, я не доволен. Ты меня осчастливила, но я не доволен, и ты меня понимаешь.
– То есть я…
– Да, ты понимаешь меня. Вспомни твои слова, вспомни, что ты мне писала. Я не могу делиться с другим, нет, нет, я не могу согласиться на жалкую роль тайного любовника, я не одну мою жизнь, я и другую жизнь бросил к твоим ногам, я от всего отказался, я все разбил в прах, без сожаления и без возврата, но зато я верю, я твердо убежден, что и ты сдержишь свое обещание и соединишь навсегда твою участь с моею…
– Ты хочешь, чтоб я бежала с тобою? Я готова… (Литвинов восторженно припал к ее рукам.) Я готова, я не отказываюсь от своего слова. Но ты сам обдумал ли те затруднения… приготовил ли средства?
– Я? Я еще ничего не успел ни обдумать, ни приготовить, но скажи только: да, позволь мне действовать, и месяца не пройдет…
– Месяца! Мы через две недели уезжаем в Италию.
– Мне и двух недель достаточно. О Ирина! ты как будто холодно принимаешь мое предложение, быть может, оно кажется тебе мечтательным, но я не мальчик, я не привык тешиться мечтами, я знаю, какой это страшный шаг, знаю, какую я беру на себя ответственность; но я не вижу другого исхода. Подумай наконец, мне уже для того должно навсегда разорвать все связи с прошедшим, чтобы не прослыть презренным лгуном в глазах той девушки, которую я в жертву тебе принес!
Ирина вдруг выпрямилась, и глаза ее засверкали.
– Ну уж извините, Григорий Михайлыч! Если я решусь, если я убегу, так убегу с человеком, который это сделает для меня, собственно для меня, а не для того, чтобы не уронить себя во мнении флегматической барышни, у которой в жилах вместо крови вода с молоком, du lait coupe! И еще скажу я вам: мне, признаюсь, в первый раз довелось услышать, что тот, к кому я благосклонна, достоин сожаления, играет жалкую роль! Я знаю роль более жалкую: роль человека, который сам не знает, что происходит в его душе!
Литвинов выпрямился в свою очередь.
– Ирина, – начал было он…
Но она вдруг прижала обе ладони ко лбу и, с судорожным порывом бросившись ему на грудь, обняла его с не-женскою силой.
– Прости меня, прости меня, – заговорила она трепетным голосом, – прости меня, Григорий. Ты видишь, как я испорчена, какая я гадкая, ревнивая, злая! Ты видишь, как я нуждаюсь в твоей помощи, в твоем снисхождении! Да, спаси меня, вырви меня из этой бездны, пока я не совсем еще погибла! Да, убежим, убежим от этих людей, от этого света в какой-нибудь далекий, прекрасный, свободный край! Быть может, твоя Ирина станет, наконец, достойнее тех жертв, которые ты ей приносишь! Не сердись на меня, прости меня, мой милый, – и знай, что я сделаю все, что ты прикажешь, пойду всюду, куда ты меня поведешь!
Сердце перевернулось в Литвинове. Ирина сильнее прежнего прижималась к нему всем своим молодым и гибким телом. Он нагнулся к ее душистым рассыпанным волосам и, в опьянении благодарности и восторга, едва дерзал ласкать их рукой, едва касался до них губами.
– Ирина, Ирина, – твердил он, – мой ангел…
Она внезапно приподняла голову, прислушалась…
– Это шаги моего мужа… он вошел в свою комнату, – прошептала она и, проворно отодвинувшись, пересела на кресло. Литвинов хотел было встать…Куда же ты? – продолжала она тем же шепотом, – останься, он уже и так тебя подозревает. Или ты боишься его? – Она не спускала глаз с двери. – Да, это он; он сейчас сюда придет. Рассказывай мне что-нибудь, говори со мною. – Литвинов не мог тотчас найтись и молчал. – Вы не пойдете завтра в театр? – произнесла она громко. – Дают «Lе Verre d’eau, устарелая пиеса, и Плесси ужасно кривляется…
Мы точно в лихорадке, – прибавила она, понизив голос, – этак нельзя; это надо хорошенько обдумать. Я должна предупредить тебя, что все мои деньги у него; mais j’ai mes bijoux. Уедем