Не мозжит, не шпыняет… А с барином беда! Все не по нем: и то нехорошо, и тем не угодил. Подашь ему стакан с водой или кушанье: «Ах, вода воняет! ах, кушанье воняет!» Вынесешь, за дверью постоишь да принесешь опять: «Ну вот, теперь хорошо, ну вот, теперь не воняет». А уж барыни, скажу вам, а уж барыни что!.. или вот еще барышни!..
— Федюшка! — раздался голос толстяка в конторе.
Дежурный проворно вышел. Я допил стакан чаю, лег на диван и заснул. Я спал часа два.
Проснувшись, я хотел было подняться, да лень одолела; я закрыл глаза, но не заснул опять. За перегородкой в конторе тихонько разговаривали. Я невольно стал прислушиваться.
— Тэк-с, тэк-с, Николай Еремеич, — говорил один голос, — тэк-с. Эвтого нельзя в расчет не принять-с; нельзя-с, точно… Гм! (Говорящий кашлянул.)
— Уж поверьте мне, Гаврила Антоныч, — возразил голос толстяка, — уж мне ли не знать здешних порядков, сами посудите.
— Кому же и знать, Николай Еремеич: вы здесь, можно сказать, первое лицо-с. Ну, так как же-с? — продолжал незнакомый мне голос. — Чем же мы порешим, Николай Еремеич? Позвольте полюбопытствовать.
— Да чем порешим, Гаврила Антоныч? От вас, так сказать, дело зависит: вы, кажется, не охотствуете.
— Помилуйте, Николай Еремеич, что вы-с? Наше дело торговое, купецкое; наше дело купить. Мы на том стоим, Николай Еремеич, можно сказать.
— Восем рублей, — проговорило расстановкою толстяк.
Послышался вздох.
— Николай Еремеич, больно много просить изволите.
— Нельзя, Гаврила Антоныч, иначе поступить; как перед Господом Богом говорю, нельзя.
Наступило молчание.
Я тихонько приподнялся и посмотрел сквозь трещину в перегородке. Толстяк сидел ко мне спиной. К нему лицом сидел купец, лет сорока, сухощавый и бледный, словно вымазанный постным маслом. Он беспрестанно шевелил у себя в бороде и очень проворно моргал глазами и губами подергивал.
— Удивительные, можно сказать, зеленя в нынешнем году-с, — заговорил он опять, — я все ехал да любовался. От самого Воронежа удивительные пошли, первый сорт-с, можно сказать.
— Точно, зеленя недурны, — отвечал главный конторщик, — да ведь вы знаете, Гаврила Антоныч, осень всклочет, а как весна захочет.
— Действительно так, Николай Еремеич: все в Божьей воле; совершенную истину изволили сказать… А никак ваш гость-то проснулся-с.
Толстяк обернулся… прислушался…
— Нет, спит. А впрочем, можно, того…
Он подошел к двери.
— Нет, спит, — повторил он и вернулся на место.
— Ну, так как же, Николай Еремеич? — начал опять купец. — Надо дельце-то покончить… Так уж и быть, Николай Еремеич, так уж и быть, — продолжал он, беспрерывно моргая, — две сереньких и беленькую вашей милости, а там (он кивнул головой на барский двор) шесть с полтиною. По рукам, что ли?
— Четыре сереньких, — отвечал приказчик.
— Ну, три!
— Четыре сереньких без беленькой.
— Три, Николай Еремеич.
— С половиной три и уж ни копейки меньше.
— Три, Николай Еремеич.
— И не говорите, Гаврила Антоныч.
— Экой несговорчивый какой, — пробормотал купец. — Этак я лучше сам с барыней покончу.
— Как хотите, — отвечал толстяк, — давно бы так. Что, в самом деле, вам беспокоиться?.. И гораздо лучше!
— Ну, полно, полно, Николай Еремеич. Уж сейчас и рассердился! Я ведь эфто так сказал.
— Нет, что ж в самом деле…
— Полно же, говорят… Говорят, пошутил. Ну, возьми свои три с половиной, что с тобой будешь делать.
— Четыре бы взять следовало, да я, дурак, поторопился, — проворчал толстяк.
— Так там, в доме-то, шесть с половиною-с, Николай Еремеич, — за шесть с половиной хлеб отдается?
— Шесть с половиной, уж сказано.
— Ну, так по рукам, Николай Еремеич (купец ударил своими растопыренными пальцами по ладони конторщика). И с Богом! (Купец встал.) Так я, батюшка Николай Еремеич, теперь пойду к барыне-с и об себе доложить велю-с, и так уж я и скажу: Николай Еремеич, дескать, за шесть с полтиною-с порешили-с.
— Так и скажите, Гаврила Антоныч.
— А теперь извольте получить.
Купец вручил приказчику небольшую пачку бумаги, поклонился, тряхнул головой, взял свою шляпу двумя пальчиками, передернул плечами, придал своему стану волнообразное движение и вышел, прилично поскрипывая сапожками. Николай Еремеич подошел к стене и, сколько я мог заметить, начал разбирать бумаги, врученные купцом. Из двери высунулась рыжая голова с густыми бакенбардами.
— Ну, что? — спросила голова, — все как следует?
— Все как следует.
— Сколько?
Толстяк с досадой махнул рукой и указал на мою комнату.
— А, хорошо! — возразила голова и скрылась.
Толстяк подошел к столу, сел, раскрыл книгу, достал счеты и начал откидывать и прикидывать костяшки, действуя не указательным, но третьим пальцем правой руки: оно приличнее.
Вошел дежурный.
— Что тебе?
— Сидор приехал из Голоплек.
— А! ну, позови его. Постой, постой… Поди сперва посмотри, что тот, чужой-то барин, спит все или проснулся.
Дежурный осторожно вошел ко мне, в комнату. Я положил голову на ягдташ, заменявший мне подушку, и закрыл глаза.
— Спит, — прошептал дежурный, вернувшись в контору.
Толстяк проворчал сквозь зубы.
— Ну, позови Сидора, — промолвил он наконец.
Я снова приподнялся. Вошел мужик огромного роста, лет тридцати, здоровый, краснощекий, с русыми волосами в небольшой курчавой бородой. Он помолился на образ, поклонился главному конторщику, взял свою шляпу в обе руки и выпрямился.
— Здравствуй, Сидор, — проговорил толстяк, постукивая счетами.
— Здравствуй, Николай Еремеич.
— Ну что, какова дорога?
— Хороша, Николай Еремеич. Грязновата маленько. (Мужик говорил нескоро и негромко.)
— Жена здорова?
— Что ей деется!
Мужик вздохнул и ногу выставил. Николай Еремеич заложил перо за ухо и высморкнулся.
— Что ж, зачем приехал? — продолжал он спрашивать, укладывая клетчатый платок в карман.
— Да слышь, Николай Еремеич, с нас плотников требуют.
— Ну что ж, нет их у вас, что ли?
— Как им не быть у нас, Николай Еремеич: дача лесная — известно. Да пора-то рабочая, Николай Еремеич.
— Рабочая пора! То-то, вы охотники на чужих работать, а на свою госпожу работать не любите… Все едино!
— Работа-то все едино, точно, Николай Еремеич… да что…
— Ну?
— Мало чего нет! Вишь, как вы избаловались. Поди ты!
— Да и то сказать, Николай Еремеич, работы-то всего на неделю будет, а продержат месяц. То материалу не хватит, а то и в сад пошлют дорожки чистить.
— Мало ли чего нет! Сама барыня приказать изволила, так тут нам с тобой рассуждать нечего.
Сидор замолчал и начал переступать с ноги на ногу.
Николай Еремеич скрутил голову набок и усердно застучал костяшками.
— Наши… мужики… Николай Еремеич… — заговорил наконец Сидор, запинаясь на каждом слове, — приказали вашей милости… вот тут… будет… (Он запустил свою ручищу за пазуху армяка и начал вытаскивать оттуда свернутое полотенце с красными разводами.)
— Что ты, что ты, дурак, с ума сошел, что ли? — поспешно перебил его толстяк. — Ступай, ступай ко мне в избу, — продолжал он, почти выталкивая изумленного мужика, — там спроси жену… она тебе чаю даст, я сейчас приду, ступай. Да небось говорят, ступай.
Сидор вышел вон.
— Экой… медведь! — пробормотал ему вслед главный конторщик, покачал головой и снова принялся за счеты.
Вдруг крики: «Купря! Купря! Купрю не сшибешь!» — раздались на улице и на крыльце, и немного спустя вошел в контору человек низенького роста, чахоточный на вид, с необыкновенно длинным носом, большими неподвижными глазами и весьма горделивой осанкой. Одет он был в старенький, изорванный сюртук цвета аделаида, или, как у нас говорится, оделлоида, с плисовым воротником и крошечными пуговками. Он нес связку дров за плечами. Около него толпилось человек пять дворовых людей, и все кричали: «Купря! Купрю не сшибешь! В истопники Купрю произвели, в истопники!» Но человек в сюртуке с плисовым воротником не обращал ни малейшего внимания на буйство своих товарищей и нисколько не изменялся в лице. Мерными шагами дошел он до печки, сбросил свою ношу, приподнялся, достал из заднего кармана табакерку, вытаращил глаза и начал набивать себе в нос тертый донник, смешанный с золой.
При входе шумливой ватаги толстяк нахмурил было брови и поднялся с места; но, увидав в чем дело, улыбнулся и только велел не кричать: в соседней, дескать, комнате охотник спит.
— Какой охотник? — спросили человека два в один голос.
— Помещик.
— А!
— Пускай шумят, — заговорил, растопыря руки, человек с плисовым воротником, — мне что за дело! Лишь бы меня не трогали. В истопники меня произвели…
— В истопники! в истопники! — радостно подхватила толпа.
— Барыня приказала, — продолжал он, пожав плечами, — а вы погодите… вас еще в свинопасы произведут. А что я портной и хороший портной, у первых мастеров в Москве обучался и на енаралов шил… этого у меня никто не отнимет. А вы чего храбритесь?.. чего? Из господской власти вышли, что ли? Вы дармоеды, тунеядцы, больше ничего. Меня отпусти на волю — я с голоду не умру, я не пропаду; дай мне пашпорт — я оброк хороший взнесу в господ удоблетворю. А вы что? Пропадете, пропадете, словно мухи, вот и все!
— Вот и соврал, — перебил его парень, рябой и белобрысый с красным галстухом и разорванными локтями, — ты и по пашпорту ходил, да от тебя копейки оброку господа не видали, и себе гроша не заработал: насилу ноги домой приволок, да с тех пор все в одном кафтанишке живешь.
— А что будешь делать, Константин Наркизыч! — возразил Куприян, — влюбился человек — и пропал, и погиб человек. Ты сперва с мое поживи, Константин Наркизыч, а тогда уже и осуждай меня.
— И в кого нашел влюбиться! в урода сущего!
— Нет, этого ты не говори, Константин Наркизыч.
— Да кого ты уверяешь? Ведь я ее видел; в прошлом году, в Москве, своими глазами видел.
— В прошлом году она действительно попортилась маленько, — заметил Куприян.
— Нет, господа, что, — заговорил презрительным и небрежным голосом человек высокого роста, худощавый, с лицом, усеянным прыщами, завитый и намасленный, должно быть, камердинер, — вот пускай нам Куприян Афанасьич свою песенку споет. Нут-ка, начните, Куприян Афанасьич!
— Да, да! — подхватили другие. — Ай да Александра! подкузьмила Купрю, неча сказать… Пой, Купря!.. Молодца, Александра! (Дворовые люди часто, для большей нежности, говоря о мужчине, употребляют женские окончания.) Пой!
— Здесь не место петь, — с твердостию возразил Куприян, — здесь господская контора.
— Да тебе-то что за дело? Чай, в конторщики сам метишь! — с грубым смехом отвечал Константин. — Должно быть!
— Все в господской власти состоит, — заметил бедняк.
— Вишь, вишь, куда метит, вишь, каков? у! у! а!
И все расхохотались,