ему чуждую, — это осталось неразъясненным. Но главное: она явно старалась приручить Нежданова, возбудить в нем доверие к ней, заставить его перестать дичиться. Валентина Михайловна даже немножко попеняла на него за то, что он имеет о ней ложное понятие.
Нежданов слушал ее, глядел ей на руки, на плечи, изредка бросал взор на ее розовые губы, на чуть-чуть колебавшиеся пряди волос. Сперва он отвечал очень кратко; он ощущал некоторое стеснение в горле и в груди… но мало-помалу ощущение это сменилось другим, все еще неспокойным, но не лишенным некоторой сладости; он никак не ожидал, что такая важная и красивая барыня, такая аристократка в состоянии заинтересоваться им, простым студентом; а она не только им интересовалась — она как будто немножко кокетничала с ним.
Нежданов спрашивал себя: для чего она это все делает? — и не находил ответа; да, правду сказать, он и не нуждался в нем. Г-жа Сипягина заговорила о Коле; она даже начала уверять Нежданова, что, собственно, для того только и пожелала с ним сблизиться, чтобы серьезно побеседовать о своем сыне, — вообще чтобы узнать его мысли насчет воспитания русских детей. Несколько странною могла показаться внезапность, с которою возникло в ней это желание. Но дело было вовсе не в том, что именно говорила Валентина Михайловна, а в том, что на нее набежало нечто вроде чувственной струи; явилась потребность покорить, нагнуть к ногам своим эту непокорную голову.
Но здесь приходится вернуться несколько назад. Валентина Михайловна была дочь очень ограниченного и не бойкого генерала, с одной звездой и пряжкой за пятидесятилетнюю службу, и очень пронырливой и хитрой малоросски, одаренной, как многие ее соотечественницы, крайне простодушной и даже глуповатой наружностью, из которой она умела извлечь всю возможную пользу. Родители Валентины Михайловны были люди небогатые; однако она попала в Смольный монастырь, где хотя и считалась республиканкой, но была на виду и на хорошем счету, потому что прилежно училась и примерно вела себя.
По выходе из Смольного она поселилась вместе с матерью (брат уехал в деревню, отец, генерал со звездою и пряжкою, уже умер) в опрятной, но очень холодной квартире: когда в этой квартире говорили, можно было видеть пар, выходивший из уст; Валентина Михайловна смеялась и уверяла, что это — «как в церкви». Она храбро переносила все неудобства бедного, стесненного житья: у ней был удивительный ровный нрав.
С помощью матери ей удалось поддержать и приобрести знакомства и связи: о ней говорили все, даже в высших сферах, как о девушке очень милой, очень образованной — и очень приличной. У Валентины Михайловны было несколько женихов; из всех из них она выбрала Сипягина — и влюбила его в себя очень просто, быстро и ловко…
Впрочем, он и сам скоро понял, что ему лучше жены не найти. Она была умна, не зла… скорей добра, в сущности холодна и равнодушна… и не допускала мысли, чтобы кто-нибудь мог остаться равнодушным к ней. Валентина Михайловна была проникнута той особенной грацией, которая свойственна «милым» эгоистам; в этой грации нет ни поэзии, ни истинной чувствительности, но есть мягкость, есть симпатия, есть даже нежность.
Только перечить этим прелестным эгоистам не следует: они властолюбивы и не выносят чужой самостоятельности. Женщины, подобные Сипягиной, возбуждают и волнуют людей неопытных и страстных; сами они любят правильность и тишину жизни. Добродетель им легко дается — они невозмутимы; но постоянное желание повелевать, привлекать и нравиться придает им подвижность и блеск: воля у них крепкая — и самое их обаяние частью зависит от этой крепкой воли… Трудно устоять человеку, когда по такому ясному, нетронутому существу забегают огоньки как бы невольной тайной неги; он так и ждет, что вот-вот наступит час — и лед растает; но светлый лед только играет лучами и не растаять и не помутиться ему никогда! Кокетничать немногого стоило Сипягиной: она очень хорошо знала, что опасности для нее нет и не может быть.
А между тем заставить чужие глаза то померкнуть, то заблистать, чужие щеки разгореться желанием и страхом, чужой голос задрожать и оборваться, смутить чужую душу — о, как это было сладко ее душе! Как весело было вспоминать поздно вечером, ложась в свое чистое ложе на безмятежный сон,- вспоминать все эти взволнованные слова, и взгляды, и вздохи! С какой довольной улыбкой уходила она тогда вся в себя, в сознательное ощущение своей неприступности, своей недосягаемости — и снисходительно отдавалась законным ласкам благовоспитанного супруга! Это было так приятно, что она даже умилялась подчас и готова была сделать доброе дело, помочь ближнему … Она однажды основала маленькую богадельню после того, как один до безумия в нее влюбленный секретарь посольства попытался зарезаться! Она искренно молилась за него, хотя религиозное чувство с самых ранних лет в ней было слабо.
Итак, она беседовала с Неждановым и всячески старалась покорить его себе «под нози». Она допускала его до себя, она как бы раскрывалась перед ним — и с милым любопытством, с полуматеринской нежностью смотрела, как этот очень недурной и интересный и суровый радикал тихонько и неловко шел ей навстречу. День, час, минуту спустя все это исчезнет без следа, но пока ей весело, ей немножко смешно, немножко жутко — и немножко даже грустно. Позабыв его происхождение и зная, как подобное внимание ценится одинокими, отчужденными людьми, Валентина Михайловна начала было расспрашивать Нежданова об его молодости, об его семье…
Но мгновенно догадавшись по его смущенным и резким отзывам, что попала впросак, Валентина Михайловна постаралась загладить свою ошибку и распустилась еще немножко больше перед ним… Так в томный жар летнего полудня расцветшая роза распускает свои душистые лепестки, которые вскоре снова сожмет и свернет крепительная прохлада ночи. Вполне загладить свою ошибку ей, однако, не удалось.
Затронутый за больное место, Нежданов уже не мог довериться по-прежнему. То горькое, что он всегда носил, всегда ощущал на дне души, — шевельнулось опять; проснулись демократические подозрения и укоризны. «Не для этого приехал я сюда», — подумалось ему; вспомнились ему насмешливые наставления Паклина… и он воспользовался первой минутой молчания, встал, поклонился коротким поклоном — и вышел «очень глупо», как он невольно шепнул самому себе. Его смущение не ускользнуло от Валентины Михайловны… но, судя по улыбочке, с которой она проводила его взором, она растолковала это смущение выгодным для себя образом.
В биллиардной Нежданову попалась Марианна. Она стояла спиной к окну, недалеко от двери кабинета, тесно скрестив руки. Лицо ее находилось в почти черной тени; но так вопросительно, так настойчиво глядели на Нежданова ее смелые глаза, такое презрение, такую обидную жалость выражали ее сжатые губы, что он остановился в недоумении…
— Вы хотите мне что-то сказать? — невольно проговорил он.
Марианна не тотчас ответила.
— Нет… или да; хочу. Только не теперь.
— Когда же?
— А вот погодите. Может быть, завтра; может быть — никогда. Я ведь очень мало знаю, кто вы собственно такой.
— Однако, — начал Нежданов, — мне иногда казалось… что между нами…
— А вы меня совсем не знаете, — перебила Марианна. — Да вот погодите. Завтра, может быть. Теперь мне надо идти к моей…госпоже. До завтра. Нежданов ступил раза два — но вдруг вернулся.
— Ах да! Марианна Викентьевна… я все хотел вас спросить: не позволите ли вы мне пойти с вами в школу, посмотреть, как вы там занимаетесь, пока ее не закрыли.
— Извольте… Только я не о школе хотела с вами говорить.
— А о чем же?
— До завтра, — повторила Марианна. Но она не дождалась завтрашнего дня — и разговор между ею и Неждановым произошел в тот же вечер — в одной из липовых аллей, начинавшихся недалеко от террасы.
ХIII
Она сама первая приблизилась к нему.
— Господин Нежданов, — начала она торопливым голосом, — вы, кажется, совершенно очарованы Валентиной Михайловной?
Она повернулась, не дождавшись ответа, и пошла вдоль аллеи; и он пошел с ней рядом.
— Почему вы это думаете? — спросил он погодя немного.
— А разве нет? В таком случае она дурно распорядилась сегодня. Воображаю, как она хлопотала, как расставляла свои маленькие сети!
Нежданов ни слова не промолвил и только сбоку посмотрел на свою странную собеседницу.
— Послушайте, — продолжала она, — я не стану притворяться: я не люблю Валентины Михайловны — и вы это очень хорошо знаете. Я могу вам показаться несправедливой… но вы сперва подумайте…
Голос пресекся у Марианны. Она краснела, она волновалась … Волнение у ней всегда принимало такой вид, как будто она злится.
Вы, вероятно, спрашиваете себя, — начала она снова, — зачем эта барышня мне все это рассказывает? Вы, должно быть, то же самое подумали, когда я вам сообщила известие…насчет господина Маркелова.
Она вдруг нагнулась, сорвала небольшой грибок, переломила его пополам и отбросила в сторону.
— Вы ошибаетесь, Марианна Викентьевна, — промолвил Нежданов, — я, напротив, подумал, что я внушаю вам доверие, и эта мысль мне была очень приятна.
Нежданов сказал не полную правду: эта мысль только теперь пришла ему в голову.
Марианна мгновенно глянула на него. До тех пор она все отворачивалась.
— Вы не то чтобы внушали мне доверие, — проговорила она, как бы размышляя, — вы ведь мне совсем чужой.
Но ваше положение и мое — очень схожи. Мы оба одинаково несчастливы; вот что нас связывает.
— Вы несчастливы? — спросил Нежданов.
— А вы — нет? — отвечала Марианна.
Он ничего не сказал.
— Вам известна моя история? — заговорила она с живостью, — история моего отца? его ссылка? Нет? Ну, так знайте же, что он был взят под суд, найден виноватым, лишен чинов… и всего — и сослан в Сибирь. Потом он умер… мать моя тоже умерла. Дядя мой, господин Сипягин, брат моей матери, призрел меня я у него на хлебах, он мой благодетель, и Валентина Михайловна моя благодетельница, — а я им плачу черной неблагодарностью, потому что у меня, должно быть, сердце черствое — и чужой хлеб горек — и я не умею переносить снисходительных оскорблений — и покровительства не терплю… и не умею скрывать — и когда меня беспрестанно колют булавками, я только оттого не кричу, что я очень горда.
Произнося эти отрывочные речи, Марианна шла все быстрей и быстрей.
Она вдруг остановилась.
— Знаете ли, что моя тетка, чтобы только сбыть меня с рук, прочит меня… за этого гадкого Калломейцева? Ведь ей известны мои убежденья, ведь я в глазах ее нигилистка — а он! Я, конечно, ему не нравлюсь, я