на коленях попросить у вас прощения! Нежданов! Забудьте … забудь, забудь мое безумное слово! Ах, если б кто-нибудь, мог почувствовать, до какой степени я несчастлив! — Маркелов ударил себя кулаком в грудь — и в ней словно что застонало. — Нежданов! будь великодушен! Дай мне руку… Не откажись простить меня!
Нежданов протянул ему руку — нерешительно, но протянул. Маркелов стиснул ее так, что тот чуть не вскрикнул …
Тарантас остановился у крыльца маркеловского дома.
— Слушай, Нежданов, — говорил ему Маркелов четверть часа спустя у себя в кабинете… — Слушай! (он уже не говорил ему иначе как «ты», и в этом неожиданном ты, обращенном к человеку, в котором он открыл счастливого соперника, которого он только что оскорбил кровно, которого он готов был убить, разорвать на части, — в этом «ты» было и бесповоротное отречение, и моление смиренное, горькое, и какое-то право… Нежданов это право признал тем, что сам начал говорить Маркелову ты).
— Слушай! Я тебе сейчас сказал, что я от счастья любви отказался, оттолкнул его, чтобы только служить своим убеждениям… Это вздор, бахвальство! Никогда мне ничего подобного не предлагали, нечего мне было отталкивать! Я как родился бесталанным, так и остался им… Или, может быть, оно так и следовало. Потому руки у меня не туда поставлены — мне предстоит делать иное. Коли ты можешь соединить и то и другое… любить и быть любимым… и в то же время служить делу… ну, так ты молодец! — я тебе завидую… но сам я — нет. Я не могу. Ты счастливец! Ты счастливец! А я не могу.
Маркелов говорил все это тихим голосом, сидя на низком стуле, понурив голову и свесив обе руки как плети. Нежданов стоял перед ним, погруженный в какое-то задумчивое внимание, и хотя Маркелов и величал его счастливцем, он не смотрел и не чувствовал себя таким.
— Меня в молодости обманула одна… — продолжал Маркелов, — была она девушка чудесная — и все-таки изменила мне… для кого же? Для немца! для адъютанта!! А Марианна…
Он приостановился… Он в первый раз произнес ее имя, и оно как будто обожгло его губы.
— Марианна не обманула меня; она прямо объявила мне, что я не нравлюсь ей… Да и чему тут нравиться? Ну — отдалась она тебе… Ну что ж? Разве она не была свободна?
— Да постой, постой! — воскликнул Нежданов. — Что ты такое говоришь?! Какое — отдалась! Я не знаю, что тебе написала твоя сестра; но уверяю тебя…
— Я не говорю: физически; но нравственно отдалась — сердцем, душою, подхватил Маркелов, которому почему-то, видимо, понравилось восклицание Нежданова. — И прекрасно сделала. А моя сестра… конечно, она не имела намерения меня огорчить… То есть, в сущности, это ей все равно; но она, должно быть, тебя ненавидит — и Марианну тоже. Она не солгала… а впрочем, господь с ней!
«Да, — подумал про себя Нежданов, — она нас ненавидит» .
— Все к лучшему, — продолжал Маркелов, не переменяя положения. — Теперь с меня последние путы сняты; теперь уже ничего мне не мешает! Ты не смотри на то, что Голушкин — самодур: это ничего. И письма Кислякова … они, может быть, смешны… точно; но надо обращать внимание на главное. По его словам… везде все готово. Ты вот, пожалуй, и этому не веришь?
Нежданов ничего не отвечал.
— Ты, может быть, прав; но ведь если ждать минуты, когда все, решительно все будет готово, — никогда не придется начинать. Ведь если взвешивать наперед все последствия — наверное, между ними будут какие-либо дурные. Например: когда наши предшественники устроили освобождение крестьян — что ж? могли они предвидеть, что одним из последствий этого освобождения будет появление целого класса помещиков-ростовщиков, которые продают мужику четверть прелой ржи за шесть рублей, а получают с него (тут Маркелов пригнул один палец): во-первых, работу на все шесть рублей, да сверх того (Маркелов пригнул другой палец) целую четверть хорошей ржи — да еще (Маркелов пригнул третий) с прибавком! то есть высасывают последнюю кровь из мужика? Ведь это эманципаторы наши предвидеть не могли — согласись! И все-таки, если даже они это предвидели, хорошо они сделали, что освободили крестьян — и не взвешивали всех последствий! А потому я… решился!
Нежданов вопросительно, с недоумением посмотрел на Маркелова; но тот отвел свой взгляд в сторону, в угол. Его брови сдвинулись и закрыли зрачки; он кусал губы и жевал усы.
— Да, я решился! — повторил он, с размаху ударив по колену своим волосатым, смуглым кулаком. — Я ведь упрямый… я недаром наполовину малоросс. — Потом он встал и, шаркая ногами, точно они у него ослабели, пошел в свою спальню и вынес оттуда небольшой портрет Марианны под стеклом.
— Возьми, — промолвил он печальным, но ровным голосом, — это я когда-то сделал. Рисую я плохо; но ты посмотри, кажется, похож (портрет, сделанный карандашом, в профиль, был действительно похож). Возьми, брат; это мое завещание. Вместе с этим портретом я тебе передаю — не мои права… у меня их не было… а, знаешь — все! Я тебе все передаю — и ее. Она, брат, хорошая…
Маркелов помолчал; грудь его заметно поднималась.
— Возьми. Ведь ты на меня не сердишься? Ну, так возьми. А мне теперь уж ничего… этакого… не нужно.
Нежданов взял портрет; но странное чувство стеснило его грудь. Ему казалось, что он не имел права принять этот подарок; что если бы Маркелов знал, что у него, Нежданова, на сердце, он бы, может быть, ему этого портрета не отдал. Нежданов держал в руке этот маленький круглый кусочек картона, тщательно обведенный по черной рамке узкой полоской золотой бумаги, — и не знал что делать с ним.
— Ведь это тут целая жизнь человека в моей руке, — думалось ему. Он понимал, какую жертву приносит Маркелов, но зачем, зачем именно ему? А отдать портрет? Нет! Это было бы оскорбление еще злейшее. И, наконец, ведь ему дорого это лицо, ведь он любит ее! Нежданов не без некоторого внутреннего страха возвел глаза на Маркелова… не глядит ли тот на него — не старается ли уловить его мысли? Но Маркелов опять уставился на угол и жевал усы.
Старик слуга вошел в комнату со свечкой в руке.
Маркелов встрепенулся.
— Спать пора, брат Алексей! — воскликнул он.- Утро вечера мудренее. Дам тебе завтра лошадей, ты покатишь домой — и прощай!
— Прощай и ты, старина! — прибавил он вдруг, обратившись к слуге и ударив его по плечу.- Не поминай лихом!
Старик до того изумился, что чуть не выронил свечки, и взгляд его, устремленный на своего барина, выразил нечто другое — и большее, чем обычную его унылость. Нежданов ушел к себе в комнату. Ему было нехорошо. Голова его все еще болела от выпитого вина, в ушах звенело, в глазах мерещилось, хотя он и закрывал их. Голушкнн, Васька-приказчик, Фомушка, Фимушка вертелись перед ним; вдали образ Марианны, как бы не доверяя, не решался приблизиться. Все, что он делал и говорил сам, казалось ему такою фальшью и ложью, таким ненужным и приторным вздором… а то, что надо делать, к чему надо стремиться, неизвестно где, недоступно, за десятью замками, зарыто в преисподнюю…
И беспрестанно ему хотелось встать, сойти к Маркелову, сказать ему: возьми свой подарок — возьми его назад.
— Фу! Какая скверность жизнь! — воскликнул он наконец.
— На другое утро он уехал рано. Маркелов уже был на крыльце, окруженный крестьянами. Созвал ли он их, пришли ли они сами собою — Нежданов так и не узнал; Маркелов очень односложно и сухо простился с ним… но казалось, что он собирался сообщить им нечто важное.
Старый слуга тут же торчал с своим неизменным взором.
Тарантас скоро проскочил город и, выбравшись в поля, покатил лихо. Лошади были те же самые, но кучер — потому ли, что Нежданов жил в богатом доме, по другим ли соображениям, — рассчитывал на хорошую «на водку»… а известно: когда кучер выпил водки или с уверенностью ждет ее — лошади бегут отлично. Погода была июньская, хоть и свежая: высокие резвые облака по синему небу, сильный ровный ветер, дорога не пылит, убитая вчерашним дождем, ракиты шумят, блестят и струятся — все движется, все летит; перепелиный крик приносится жидким посвистом с отдаленных холмов, через зеленые овраги, точно и у этого крика есть крылья и он сам прилетает на них, грачи лоснятся на солнце, какие-то темные блохи ходят по ровной черте обнаженного небосклона… это мужики двоят поднятый пар.
Но Нежданов пропускал все это мимо… мимо… он и не заметил, как доехал до сипягинского именья, — до того им овладели думы…
Однако он вздрогнул, когда увидел крышу дома, верхний этаж, окно Марианниной комнаты. «Да, — сказал он себе, и тепло ему стало на сердце, — он прав — она хорошая — и я люблю ее».
XXII
Он наскоро переоделся и пошел давать урок Коле. Сипягин, которого он встретил в столовой, поклонился ему холодно и учтиво и, процедив сквозь зубы: «Хорошо ли съездили?» — проследовал в свой кабинет.
Государственный человек уже решил в своем министерском уме, что, как только кончатся вакации, он немедленно отправит в Петербург этого «положительно слишком красного» — учителя, а пока будет наблюдать за ним. «Je n’ai pas eu la main heureuse cette fois-ci, — подумал он про себя, — а впрочем… j’aurais pu tomber pire» . Чувства Валентины Михайловны к Нежданову были гораздо энергичнее и определеннее. Она его уже совсем терпеть не могла… Он, этот мальчишка! — он оскорбил ее.
Марианна не ошиблась: это она, Валентина Михайловна, подслушивала ее и Нежданова в коридоре… Знатная барыня этим не побрезгала . В течение тех двух дней, в которые продолжалось его отсутствие, она хотя ничего не сказала своей «легкомысленной» родственнице, но беспрестанно давала ей понять, что ей все известно; что она негодовала бы, если б не удивлялась, и удивилась бы еще более, если б частью не презирала, частью не сожалела… Сдержанное, внутреннее презрение наполняло ее щеки, что-то насмешливое и в то же время сожалительное приподнимало ее брови, когда она глядела на Марианну, говорила с нею; ее чудесные глаза с мягким недоуменьем, с грустной гадливостью останавливались на самонадеянной девушке, которая, после всех своих «фантазий и эксцентричностей», кончила тем, что це…лу…ет…ся в темных комнатах с каким-то недоучившимся студентом!
Бедная Марианна! Ее строгие, гордые