воротниках инженеров! В искусстве то же самое! Не угодно ли вам сегодня пойти в концерт? Услышите народного певца Агремантского… Большим успехом пользуется… А если бы лещ с кашей — лещ с кашей, говорю вам, был одарен голосом, то он именно так бы и пел, как этот господин! И тот же Скоропихин, знаете, наш исконный Аристарх, его хвалит! Это, мол, не то, что западное искусство! Он же и наших паскудных живописцев хвалит! Я, мол, прежде сам приходил в восторг от Европы, от итальянцев; а услышал Россини и подумал «Э! э!»; увидел Рафаэля — «Э! э!..» — и этого Э! э! нашим молодым людям совершенно; достаточно; и они за Скоропихиным повторяют: «Э! э!» — и довольны, представьте! А в то же время народ бедствуст страшно, подати его разорили вконец, и только та и совершилась реформа, что все мужики картузы надели, а бабы бросили кички… А голод! А пьянство А кулаки!
Но тут Машурина зевнула — и Павлин понял, что надо переменить разговор.
— Вы мне еще не сказали, — обратился он к ней где вы эти два года были, и давно ли приехали, и что делали, и каким образом превратились в итальянку и почему …
— Вам все это не следует знать, — перебила Машурина, — к чему? Ведь уж это теперь не по вашей части. Паклина как будто что-то кольнуло, и он, чтоб скрыть свое смущение, посмеялся коротеньким, натянутым смехом.
— Ну как угодно, — промолвил он, — я знаю, я в глазах нынешнего поколения человек отсталый; да и точно, я уже не могу считаться… в тех рядах… — Он не закончил своей фразы. — Вот нам Снапочка чай несет… Вы выкушайте чашечку да послушайте меня… Может быть, в моих словах будет что-нибудь интересное для вас.
Машурина взяла чашку, кусочек сахару и принялась пить вприкуску.
Паклин рассмеялся уже начисто.
— Хорошо, что полиции здесь нет, а то итальянская графиня… как, бишь?
— Рокко ди Санто-Фиуме, — с невозмутимой важностью проговорила Машурина, втягивая в себя горячую струю.
— Рокко ди Санто-Фиуме, — повторил Паклин, — и пьет вприкуску чай! Уж очень неправдоподобно! Полиция сейчас возымела бы подозрения.
— Ко мне и то на границе, — заметила Машурина, — приставал какой-то в мундире; все расспрашивал; я уж и не вытерпела: «Отвяжись ты от меня, говорю, ради бога!»
— Вы это по-итальянски ему сказали?
— Нет, по-русски.
— И что же он?
— Что? Известно, отошел!
— Браво! — воскликнул Паклин. — Ай да контесса! Еще чашечку! Ну так вот что я хотел вам сказать. Вы вот о Соломине отозвались сухо. А знаете ли, что я вам доложу? Такие, как он — они-то вот и суть настоящие. Их сразу не раскусить, а они — настоящие, поверьте; и будущее им принадлежит. Это — не герои; это даже не те «герои труда», о которых какой-то чудак — американец или англичанин — написал книгу для назидания нас, убогих; это — крепкие, серые, одноцветные, народные люди. Теперь только таких и нужно!
Вы смотрите на Соломина: умен — как день, и здоров — как рыба… Как же не чудно! Ведь у нас до сих пор на Руси как было: коли ты живой человек, с чувством, с сознанием — так непременно ты больной! А у Соломина сердце-то, пожалуй, тем же болеет, чем и наше, — и ненавидит он то же, что мы ненавидим, да нервы у него молчат и все тело повинуется как следует… значит: молодец! Помилуйте: человек с идеалом — и без фразы; образованный — и из народа; простой — и себе на уме… Какого вам еще надо?
— И вы не глядите на то, — продолжал Паклин, приходя все более и более в азарт и не замечая, что Машурина его уже давно не слушала и опять уставилась куда-то в сторону, — не глядите на то, что у нас теперь на Руси всякий водится народ: и славянофилы, и чиновники, и простые, и махровые генералы, и эпикурейцы, и подражатели, и чудаки (знавал же я одну барыню, Хавронью Прыщову по имени, которая вдруг с бухта-барахта сделалась легитимисткой и уверяла всех, что когда она умрет, то стоит только вскрыть ее тело — и на сердце ее найдут начертанным имя Генриха Пятого… Это у Хавроньи Прыщовой-то!). Не глядите на все это, моя почтеннейшая, а знайте, что настоящая, исконная наша дорога — там, где Соломины, серые, простые, хитрые Соломины! Вспомните, кагда я это говорю вам, — зимой тысяча восемьсот семидесятого года, когда Германия собирается уничтожить Францию… когда…
— Силушка, — послышался за спиной Паклина тихий голосок Снандулии, — мне кажется, в твоих рассуждениях о будущем ты забываешь нашу религию и ее влияние… И к тому же, — поспешно прибавила она, — госпожа Машурина тебя не слушает… Ты бы лучше предложил ей еще чашку чаю.
Паклин спохватился.
— Ах да, моя почтенная, — не хотите ли вы в самом деле?..
Но Машурина медленно перевела на него свои темные глаза и задумчиво промолвила:
— Я хотела спросить у вас, Паклин, нет ли у вас какой-нибудь записки Нежданова — или его фотографии?
— Есть фотография… есть; и, кажется, довольно хорошая. В столе. Я сейчас отыщу вам ее.
Он стал рыться у себя в ящике, а Снандулия подошла к Машуриной и с участием, долго и пристально посмотрев на нее, пожала ей руку — как собрату.
— Вот она! Нашел! — воскликнул Паклин и подал фотографию. Машурина быстро, почти не взглянув на нее и не сказав спасибо, но покрасневши вся, сунула ее в карман, надела шляпу и направилась к двери.
— Вы уходите? — промолвил Паклин. — Где вы живете, по крайней мере?
— А где придется.
— Понимаю; вы не хотите, чтоб я об этом знал. Ну, скажите, пожалуйста, хоть одно: вы все по приказанию Василия Николаевича действуете?
— На что вам знать?
— Или, может, кого другого, — Сидора Сидорыча?
Машурина не отвечала.
— Или вами распоряжается безымянный какой?
Машурина уже перешагнула порог.
— А может быть, и безымянный!
Она захлопнула дверь.
Паклин долго стоял неподвижно перед этой закрытой дверью.
«Безымянная Русь!» — сказал он наконец.
1877