тот Паткуль, каким его изобразил г. Кукольник?»
А вот вам и замашки à la Шекспир:
Мы по старшинству
На Карла будем брызгать нашей кровью;
Мир испытает с пятнами горячку:
Но будет ли кровопусканье в пользу? —
Европа дряхлая не ослабеет,
Проспится и опять на старом месте
Откроет старую свою цирюльню…
На место, Имгоф! (Кричит Паткуль.)
По плутовству в комиссии вы первый,
По старшинству шестой… Сидите смирно…
Есть у меня пилюли и для вас!
.
Не вам ли, куклам, слабым и щедушным,*
Арестовать меня…
Знай наших!
В следующей сцене Август подписывает трактат, получает от русского царя курьера — и отправляет к нему посла. Входит Роза. Она просит о Паткуле — и через несколько мгновений принуждена сказать: «Я вас не понимаю, государь». — «Вот то-то же», — отвечает Август.
И я не понимал,
Чего хотелось Шарлю от меня…
А как прижал — невольно догадался!
Роза остается залогом свободы Паткуля. Подобные сцены писались тысячу раз и всегда одинаково… Кажется, не для чего на них останавливаться.
Мы переносимся в темницу Паткуля. Он собирается писать свои записки, потом говорит о своих заслугах. И здесь вычурные или неточные выражения на каждом шагу неприятно поражают читателя. Приходит комендант и предлагает Паткулю купить себе свободу — Паткуль отвечает ему речью, испещренною словами: «Крепко не хотелось», «выжить», «бабы…», отказывается, дает ему деньги и остается один. Паткуль вспоминает о Петре, который, видно, забыл его. Вдруг входит Роза. Опять обыкновенная в таких случаях сцена. (См. хоть «Marion de Lorme» В. Гюго.)* Но Гюго не заставляет Дидие схватить Марион за шею — и вытащить у ней из-за пазухи (как у Флемминга) письмо*. В этом письме (украденном Розой у Августа) Петр пишет:
Пока свободы Паткуль не получит,
Петр с Августом иметь не хочет дела…
Паткуль кричит: «Ура! я не забыт!» — Это восклицание могло быть и верным и потрясающим, если б г. Кукольник тотчас же не заставлял Паткуля прибавить:
И цепи — мои венец, и стыд — порфира.
Позор в лучи величья перелился… и т. п., —
так что поневоле согласишься с замечанием одного остроумного русского критика, что слабая сторона русской литературы — вкус* — и (прибавим мы) чувство меры. Пока Паткуль кричит и декламирует, входят шведы и берут его. Роза падает без чувств. Паткуль прощается с ней; но читатель не тронут: вольно ж было Паткулю декламировать. Третий акт кончается.
Акт четвертый. Мы в Альтранштадте, на квартире Пипера. Послы всех держав у него в гостях. (Заметим, между прочим, что герцог Марлборуг был прислан к Карлу в августе месяце 1707 г., а не в сентябре 1706, когда был подписан трактат. Но это еще небольшая историческая ошибка; у г. Кукольника Паткуль ходит на свободе в Калише в то время, когда он, по истории, уже с год сидит в Кёнигштейне. Но к чему было такое великое лицо, как Марлборуг, если вся его роль ограничивается следующими словами: «Уехал!», потом через несколько страниц: «Себя, несчастпый Паткуль, пощадите» — и только.) Является Карл и…
Мы никак не можем согласиться с воззрением г. Кукольника на Карла. Шведский Александр у него представлен каким-то сумасшедшим и кровожадным грубияном, который то и дело толкует о колесованье — всех и каждого… «Эх, Пипер, — начинает он, — вечно гости у тебя!..»
Дурь из костей я выбью колесом…
Насмешливой улыбки
Я не прощаю… этих генералов (австрийских)
Прислать ко мне… А! Безанваль,
Сидишь, как жид…
У этой мерзкой девки Кёнигсмарк?
Вот я вас, погодите!
Сначала колесую президента,
А там и членов тайного союза!.. (Саксонских.)
Карла просят о Паткуле… А он «кричит, топнув ногой»:
Все (между прочими и Марлборуг) по домам!
Не то я вам квартиры другие отведу…
Карл XII[62] был самолюбив, горд и высокомерен, но сосредоточен и холоден. Когда он гневался, он только хмурил брови и бледнел. Впрочем, он был набожен, прост, обходителен, строго соблюдал данное слово, любил правду и терпеть не мог лести, говорил мало, вел жизнь самую воздержную и правильную, отличался бескорыстием и щедростью. Трудно решить, что в нем более поражало: храбрость или хладнокровие. Он весь и всегда был сжат и спокоен (хотя смеялся часто и охотно); страшное упрямство выражалось в его молчаливой решительности. И этот-то человек, который в веселый час говорил своим приближенным: «Maledicamus de rege» (давай клеветать на короля), которого поход в Россию даже не так безрассуден, как уверяют многие со слов Вольтера*, — этот человек у г. Кукольника является каким-то полупьяным палачом, разъяренным буйволом, сумасбродным мужиком… Хотя бы вспомнил автор благоразумный совет Аристотеля — не выводить в трагедии человека совершенно злого или совершенно добродетельного!* Отвращение — не трагическое впечатление. А Карл XII г. Кукольника возбуждает именно это чувство.
Область сжечь (говорит Карл приехавшему Августу)
Не так приятно, как посла Петрова
Разбить в куски, как стклянку, колесом…
Потом, опять-таки ради couleur locale, заставляет его говорить с Августом о сапогах своих — между тем как по истории известно, что он принял его великолепно и радушно и сам съездил к нему в Лейпциг, а потом в Дрезден. Мы также не думаем, чтобы умный и тонкий кн. Д. М. Голицын выражался так несносно неуклюже, как его заставил говорить г. Кукольник:
А ты куда, Навуходоносор!..
Цыплята льстят, а ты и петушишься:
Да мы тебе не курицы…
Странное дело! Все лица трагедии г. Кукольника очень похожи друг на друга: все тяжеловаты, мешковаты и грубоваты. Почему г. автор решился придать им всем одинаковый колорит, мы, может быть, и могли бы растолковать, но мы лучше поговорим о смерти Паткуля. Вся наша душа возмущается при мысли о мученической его казни, но не один Карл тогда колесовал своих бунтовщиков. С точки зрения права Карла обвинить решительно нельзя. Паткуль был приговорен к смертной казни его отцом; не явился, когда изданы были авокатории при вступлении нового короля на престол шведский; будучи подданным Карла, явно восстал против него, вел с ним войну… след<овательно>, изменил своему государю. С своей стороны, Паткуль был прав: он желал, как мы сказали выше, упрочить судьбы Лифляндии; но мало ли споров, в которых обе стороны правы? Если бы Карл велел тотчас казнить Паткуля, история не имела бы права заклеймить его неизгладимым пятном. Гораздо большего сожаления по-настоящему достоин лифляндец Пайкуль, которого около того же времени присудили к смертной казни. Пайкуль (генерал короля Августа) доказал, что он уже на пятнадцатом году вместе с родителями своими оставил Лифляндию, никогда не был на шведской службе, одиннадцать лет до войны продал свое имение в Лифляндии — и все-таки был казнен (в Швеции, в 1707 году). Но именно это обоюдное право (Карла и Паткуля) и могло бы придать трагедии истинное ее значение.
Вместо того г. Кукольник заключает четвертый акт следующей сценой: Паткуль стоит среди лагеря, прикованный к столбу. Приходит Карл и. ругается над ним. Паткуль просит Карла велеть его казнить, но не мучить. Карл отвечает: «Спасибо за совет — помилования тебе не будет». Паткуль вдохновляется и рифмованными стихами предсказывает ему гибель… Карл сперва «с бешенством» кричит: «Довольно! завяжите рот ему!», потом топает ногами — вопиет: «Граф, ружья зарядить! где палачи?» — потом стреляет из пушки, бросается к барабану, бьет тревогу…
Чувство тяжелое и неприятное овладевает читателем… Точно целый оркестр заиграл на разлад… Страшно громко и страшно фальшиво.
В пятом акте сперва мы видим Августа с Флеммингом, потом является весь его двор (между прочими и князь Голицын). Август торжественно лишает своей милости Имгофа и Финкштейна и посылает их в крепость. (По истории Имгоф, более виновный, заплатил 40000 тал. и сидел до 1714 года, Пфингстен — до своей смерти, до 1733 года.) Но кн. Голицын не удовлетворен и требует бумаг посольских… Вдруг является Роза. Мы выписываем всю следующую сцену.
Роза (протянув руку к Августу)
Пожалуйте на церковь, государь!
Там целый холм его обрызган кровью;
Крик Паткуля на площади, как ветер,
Встает и ходит, просится в дома,
Собрать в одно разрозненные члены.
В гроб уложить, похоронить с почетом
И церковь над могилою воздвигнуть!
Над гробом надпись: Salve festa dies![63]
Он этим словом встретил солнце смерти…
Пожалуйте на церковь, государь!..
Август (тихо)
Не смею оглянуться, подозвать
Кого-нибудь…
Столбы, колеса, плахи,
Разнообразные орудья пытки…
Я помню их, я вижу их, смотрите:
На площади они стоят, как звери;
Шипят, железными когтьми поводят…
Народ любуется — и я любуюсь…
Смеются, я смеюсь, и вы смеетесь…
Не правда ли, забавно и смешно?..
Где Паткуль? Вот идет в плаще, без шляпы,
Смотрите: молятся, и я молюсь,—
И вы молитесь! Salve festa dies!..
Бух! В грудь удар! И небо потемнело…
Зазеленел и заструился воздух,
Ночная птица голосом ужасным
Святое имя бога прокричала!
Два, три, четыре, пять, шесть, семь ударов!
(Плача.)
Я вся избита, посмотрите, пятна
И в голове и в сердце; я оглохла;
Ужасно больно! И сама не знаю,
Как я перенесла… Ужасно больно!
(Ровно, громко, но отрывисто.)
Пятнадцать! Вся природа задрожала,
Все чувства, словно дети, разбежались;
Мешок с костьми остался и кричит
Вот этак, страшно: «Голову отрежь!»
Княгиня Тэшен
Небесный отче!
Голицын
Господи, помилуй…
А тут и расходились звери…
Махнуло колесо, и высоко
Огромная рука затрепетала!
Смотрите… вот другую оторвало…
Нога, нога… еще нога!.. Темно!
(Идет и чего-то ищет.)
Свети, Жером, свети! Поправь фонарь!
Найдешь траву, обрызганную кровью,
Сам не срывай, скажи, сорву и спрячу…
(Остановясь.)
Как! палец, только палец и с кольцом,
С моим кольцом! А труп! Труп птицы разнесли!
Ищи, Жером! ищи!..
Всё совершилось!
(Упав на колени.)
Пожалуйте на церковь, государь!
Эта сцена может служить примером того, что называется ложной натуральностью, гениальничаньем, напряженным усилием самоуверенного таланта, далеко, впрочем, не оправдывающего подобную самоуверенность. Является Фюрстенберг с известием о прибытии Петра… Голицын говорит Августу: «К ответу, государь, зову к ответу…» Роза бежит к царю навстречу и падает на пороге главных дверей…
Великий (говорит она)
И справедливый судия, суди нас!
Занавес падает.
Мы не совсем довольны этим концом, во-первых, потому, что ожидания, им возбужденные, не оправданы историей, а во-вторых, и потому, что роль такого dues ex machina[64] едва ли прилична великому преобразователю России.
Но не одной развязкой грешит эта трагедия. И в ней, как и во многих других произведениях русской сцены, характеристика, уменье вести диалог, представить зрителям игру страстей и выгод — пожертвованы декламации, иногда довольно удачной, иногда напыщенной, всегда неестественной и однообразной. Низар некогда назвал новейшую французскую литературу —* littérature facile[65]; нам то же хочется сказать и о драматических произведениях, подобных «Паткулю». Уже-ли же так трудно вместо живых людей, «ondoyants et divers»[66], как говорит Montaigne*, безвозвратно преданных одной великой цели или покоренных собственными страстями, но живых, действующих, борющихся и погибающих, представлять фигуры условные, впрочем, приспособленные к известным театральным эффектам, противоречащие самим себе, как неловкое исполнение противоречит задуманному намерению? Кто может наслаждаться литературным или художественным произведением, несмотря на то, что чувство истины в нем оскорблено, тот, разумеется, с нами не согласится; но мы пишем не для него. Тщетно станете вы искать во всех