медленно уходит.)
Пряжкина (охая, задыхаясь и складывая руки). Ах, батюшки мои! Ах, родные! О-ох! Согрешила я, окаянная! Чем это кончится, боже мой, боже мой милостивый! Ах, батюшки вы мои, голубчики вы мои! заступитесь за меня, сироту горемычною…
Шпуньдик (подходя к ней). Успокойтесь, Катерина Савишна, может, бог даст, всё еще уладится как-нибудь.
Пряжкина. Ах, Филипп Егорыч, голубчик вы мой, пропала моя головушка! Какое уладится, где уж тут? Вишь, какая беда стряслась! Вот до чего пришлось дожить! Господи Иисусе Христе, помилуй меня, грешную…
Шпуньдик (садясь подле нее). Успокойтесь, право успокойтесь. Этак вы себе повредить можете.
Пряжкина (сморкаясь и приходя немного в себя, плаксивым голосом). Ах, Филипп Егорыч, да вы войдите в мое положение… Ведь Маша-то мне родная племянница, Филипп Егорыч. Каково же мне это переносить — вы это представьте. Ну, и Михайло Иваныч, каково это мне? Ведь с ним бог знает что могут сделать; каково ж это всё?
Шпуньдик. Конечно, это всё очень неприятно.
Пряжкина (тем же плаксивым голосом). Ах, Филипп Егорыч! Уж хуже этого быть ничего не может, Филипп Егорыч! голубчик вы мой! И ведь вот что я должна сказать: ведь я это все предвидела… всё предвидела!
Шпуньдик. Неужели?
Пряжкина (всё тем же голосом). Ка-ак же, ка-ак же! Да меня не слушались; не слушались, батюшка вы мой, Филипп Егорыч. А я всегда говорила: не быть в этой свадьбе проку, ох, не быть проку, ох, не быть… Только меня не слушались.
Шпуньдик. Отчего же вас не хотели слушать?
Пряжкина (мгновенно переменяя голос). А господь ведает отчего, Филипп Егорыч. Стало быть, думали: человек старый-с, всё небось пустяки говорит-с. А я вам скажу, Филипп Егорыч, конечно, я человек простой, не из самого первого обчества; что говорить! а только муж у меня, царство ему небесное! до штаб-офицерского чина дослужился, в провиантах, батюшка, состоял; мы тоже, батюшка, с хорошими людьми водились — от чужих всякое уважение получали; а свои вот в грош меня теперь не ставят. Генеральша Бондоидина нас к себе принимала, Филипп Егорыч, и в особенности меня очень, можно сказать, жаловала. Бывало, я одна с ней, эдак, сижу в ее спальне, а она мне говорит: удивляюсь, мол, вам, говорит, Катерина Савишна, какой у вас во всем скус. А Бондоидина, генеральша, с первыми господами зналась. Я, говорит, с вами очень приятно время провожу. И чаю мне подать велит — ей-богу-с. Что мне лгать? А родная вот племянница меня слушать не хочет! Зато теперь вот и плачется. Да уж поздно.
Шпуньдик. Ну, может быть, еще не поздно.
Пряжкина. Как не поздно, Филипп Егорыч. Помилуйте! что вы это говорите? Разумеется, поздно. Этого уж нельзя вернуть, извините. Уж это кончено. Что вы? помилуйте!
Шпуньдик. Может быть, может быть. Но, Катерина Савишна, скажите мне на милость — я вижу, вы женщина рассудительная, — отчего это молодые люди нашего брата старика никогда слушаться не хотят? Ведь мы им же добра желаем. Отчего бы это, а?
Пряжкина. А по причине ветрености, Филипп Егорыч. Бондоидина, генеральша, мне не раз об этом говорила. Ох, бывало, говорит, Катерина Савишна, как погляжу я на нынешнюю молодежь — ну! просто руки растопыришь, и только! Ведь я что моей племяннице говорила: «Не выйдешь ты за него замуж, я ей говорила: вишь, он какой бойкий, да и человек он такой опасливый; не туда глядит… ох, не туда!» А она мне: «Тетенька, оставьте». Ну, как хочешь, голубушка моя. Вот тебе и оставьте! Ведь и у меня была дочка, Филипп Егорыч. Как же, как же! И красавица же была; таких теперь что-то уж не видать, батюшка вы мой, право слово, не видать. Брови, нос — просто удивленье; а уж глаза… и сказать нельзя, что за глаза такие были. С лукошко, батюшка! Так вот бывало, она и мечет ими, так вот и мечет, так вот и мечет. Что ж, ведь я ее замуж выдала; и так, батюшка, хорошо выдала, за хорошего человека, за ахтихтехтора. Ну, вином он точно зашибал, да за кем не водится греха? Вот я посмотрю, как Михайло Иваныч Машу-то теперь пристроит? Насидится она в девках, мать моя!
Шпуньдик. Ну, и ваша дочь довольна своим мужем, счастлива?
Пряжкина. Ох, Филипп Егорыч, не говорите мне об ней! Она в прошлом году умерла, мой батюшка; да я уж и перед смертью года за три от нее отступилась.
Шпуньдик. За что же это?
Пряжкина. Да, батюшка мой, неуважительная такая была: за пьяницу, говорит, мать выдала меня; говорит, не заработывает мой муж ничего, да еще бранится… Ведь вот, право, как тут угодить прикажешь? Велика беда: человек пьет! Какой же мужчина не пьет? Мой покойник, бывало, иногда так, с позволения сказать, нахлещется, что ахти мне — и я его всё-таки уважала. Денег у них не было; конечно, это неприятно; но бедность не порок. А что он ее бранил, так, стало быть, она заслуживала; а по моему простому разумению, ведь муж — глава: кто ж ему учить не велит, Филипп Егорыч, посудите сами. А жена разве на то жена, чтоб великатиться?
Шпуньдик. Я с вами согласен.
Пряжкина. Но я ее простила: она уж умерла… Что ж? Царство ей небесное! Теперь она сама, чай, раскаивается. Бог с ней! А я человек незлобивый. Куда мне! Нет, батюшка; мне только век-то свой дожить как-нибудь.
Шпуньдик. Что вы такое говорите, Катерина Савишна!.. Вы еще не так стары…
Пряжкина. И-и-и, помилуйте, батюшка! Конечно, Бондоидина, генеральша, мне ровесница была, а уж на лицо гораздо постарше казалась. Даже мне удивлялась. (Прислушиваясь.) Ахти, кажись, Маша… нет. Нет; это ничего. Это у меня в ушах шумит. У меня завсегда перед обедом в ушах шумит, Филипп Егорыч, а не то вдруг под ложечку подопрет, так подопрет, даже дух захватит. Отчего бы это, батюшка? Мне одна знакомая лекарка советует конопляным маслом на ночь живот растирать, как вы думаете? А лекарка она хорошая, даром что арапка. Черна, представьте, как голенище, а рука прелегкая-легкая…
Шпуньдик. Отчего же? Попробуйте. Иногда, знаете, средства, так сказать, простые удивительно помогают. Я вот своих ближних лечу. Вдруг эдак, знаете, в голову придет: сем, попробую, например, это средство. И что ж? глядишь, помогло. Я старосту своего от водяной дегтем вылечил: мажь, говорю, и только. И вылечил, вообразите вы себе!
Пряжкина. Да, да, да; это бывает-с, а всё бог, всё бог. Во всем его святая воля.
Шпуньдик. Ну, конечно, я воображаю, здесь доктора, всё первые ученые, немцы самые лучшие. А мы, степнячки, в глуши, так сказать, прозябаем; нам за докторами не посылать-стать: мы по простоте живем, конечно.
Пряжкина. Да оно и лучше, по простоте-то, Филипп Егорыч; а в этих докторах, в этих ученых мало толку, батюшка вы мой. Вот не хуже Петра Ильича. А кто виноват? Сами мы виноваты. Ведь вот, например, хоть бы Михайло Иваныч: ну, скажите сами, разве ему след у себя чужую девицу воспитывать, разве след? Его дело, что ли, ее замуж выдавать? мужское это разве дело? Он ее облагодевствовать хотел — ну, что ж, и дай бог ему здоровья, а не в свое дело всё-таки не след ему было мешаться; ведь не след — скажите?
Шпуньдик. Оно, положим, не след, точно. Это дело женское. Да ведь не всегда оно и вашей-то сестре удается. Вот у нас соседка есть, Перехрянцева, Олимпиада; три дочки у ней на руках, и все невестами побывали, а замуж хоть бы одна вышла. Последний жених даже ночью в трескучий мороз из дому бежал. Старуха Олимпиада, говорят, ему, вся растрепе́, из слухового окна кричала: «Постойте, постойте, позвольте объясниться», а он по сугробам — зайцем, зайцем, да и был таков.
Пряжкина. На грех мастера нет, батюшка Филипп Егорыч… Оно точно… А всё-таки, коли бы меня послушались… У меня в предмете был человечек, то есть я вам скажу, просто первый сорт — что в рот, то спасибо. (Целует концы своих пальцев.) Да-с! (Со вздохом.) Да что! Теперь всё этр в воду кануло. А пойду по-смотрю-ка я на Машу… Что она делает? Чай, всё еще спит, моя голубушка. Что-то она скажет, как проснется, как узнает!.. (Опять хнычет.) Ах, батюшки мои, батюшки мои! что с нами будет? Что ж это Михайло Иваныч не возвращается? уж не случилось ли что с ним? Не убили ли его? Уж пришибут его, моего голубчика!
Шпуньдик. Да помилуйте, хоть оно отсюда и близко, всё-таки время нужно. Туда да назад, ну и у него ведь он посидит… надо ж объясниться.
Пряжкина. Да, да, батюшка, оно точно… а только мне сдается, ох, не к добру всё это, ох, не к добру! Изуродует он его, Филипп Егорыч, просто изуродует.
Шпуньдик. Э, полноте!
Пряжкина. Ну, вот увидите… Я никогда не ошибаюсь, батюшка вы мой… я, поверьте, я уж знаю… Вы не глядите на него, на Петра Ильича-то, что он таким смиренным прикидывается… Первый разбойник!
Шпуньдик. Да нет…
Пряжкина. Да уж поверьте же мне. Просто изобьет его, в кровь изобьет.
Шпуньдик. Какая же вы, матушка, странная… что мы, в разбойничьем вертепе, что ли, живем? Здесь не велено драться никому. На то здесь власть. Что вы? перекреститесь!
Пряжкина. Просто скажет ему: «Да как ты меня беспокоить смеешь? Да пропадайте вы совсем с вашей Марьей Васильевной… Да с чего ты это, старый пес, взял?» Да в зубы его, в зубы.
Шпуньдик. Полноте! что вы? Как это можно, право?..
Пряжкина. Так-таки в зубочки его и треснет; ох, треснет он его, моего родимого!
Шпуньдик. Эх, Катерина Савишна!
Пряжкина (начиная плакать). Треснет, Филипп Егорыч, треснет… Ванька-Каин эдакой…*
Шпуньдик. А я вас еще за благоразумную женщину считал!
Пряжкина (рыдая). Ох, треснет, голубчик вы мой!..
Шпуньдик (с досадой). Ну, положим, треснет.
Пряжкина (утирая слезы). И ништо ему, и ништо ему.
Шпуньдик (оглядываясь). Да вот и он сам!
(Пряжкина оборачивается: из передней входит Мошкин в шапке и шубе. Он медленно идет до середины сцены, уронив руки и неподвижно уставив глаза на пол. Стратилат идет за ним.)
Пряжкина и Шпуньдик (вскакивая вместе). Ну, что? Ну, что?
Мошкин (не глядя на них). Съехал!
Шпуньдик. Съехал?
Мошкин. Да, съехал и не велел сказывать, куда… то есть мне не велел сказывать; недаром шельма дворник смеялся… Да я узнаю, завтра, сегодня же узнаю; в департаменте узнаю. Он от меня не отделается… нет, нет, нет!
Шпуньдик. Да сними же шубу, Михайло Иваныч…
Мошкин (сбрасывая шапку на пол). Возьмите, возьмите все, что хотите. На что мне это всё? (Стратилат стаскивает с него шубу.) К чему? Всё едино! Тащите всё, берите всё. (Садится