увеличивалась с каждым днем; она сама к нему благоволила; но быть всё только посредником, наперсником, даже другом — такое тяжелое, неблагодарное ремесло! Холодно-восторженные люди много толкуют о святости страданий, о блаженстве страданий… но теплому, простому сердцу Кистера они не доставляли никакого блаженства. Наконец, однажды, когда Лучков, уже совсем одетый, зашел за ним и коляска подъехала к крыльцу, — Федор Федорович, к изумлению приятеля, объявил ему напрямик, что остается дома. Лучков просил, досадовал, сердился… Кистер отговорился головной болью. Лучков отправился один.
Бретёр во многом изменился в последнее время. Товарищей он оставлял в покое, к новичкам не приставал и хотя не расцвел душою, как предсказал ему Кистер, однако действительно поуспокоился. Его и прежде нельзя было назвать разочарованным человеком — он почти ничего не видал и не испытал — и потому не диво, что Маша занимала его мысли. Впрочем, сердце его не смягчилось; только желчь в нем угомонилась. Чувства Маши к нему были странного рода. Она почти никогда не глядела ему прямо в лицо; не умела разговаривать с ним… Когда ж им случалось оставаться вдвоем, Маше становилось страх неловко. Она принимала его за человека необыкновенного и робела перед ним, волновалась, воображала, что не понимает его, не заслуживает его доверенности; безотрадно, тяжело — но беспрестанно думала о нем. Напротив, присутствие Кистера облегчало ее и располагало к веселости, хотя не радовало ее и не волновало; с ним она могла болтать по часам, опираясь на руку его, как на руку брата, дружелюбно глядела ему в глаза, смеялась от его смеха — и редко вспоминала о нем. В Лучкове было что-то загадочное для молодой девушки; она чувствовала, что душа его темна, «как лес», и силилась проникнуть в этот таинственный мрак… Так точно дети долго смотрят в глубокий колодезь, пока разглядят, наконец, на самом дне неподвижную, черную воду.
При входе Лучкова, одного, в гостиную Маша сперва испугалась… но потом обрадовалась. Ей уже не раз казалось, что между Лучковым и ею существует какое-то недоразумение, что он до сих пор не имел случая высказаться. Лучков сообщил причину отсутствия Кистера; старики изъявили свое сожаление: но Маша с недоверчивостию глядела на Авдея и томилась ожиданием. После обеда они остались одни; Маша не знала, что сказать, села за фортепьяно; пальцы ее торопливо и трепетно забегали по клавишам; она беспрестанно останавливалась и ждала первого слова… Лучков не понимал и не любил музыки. Маша заговорила с ним о Россини (Россини только что входил тогда в моду*), о Моцарте… Авдей Иванович отвечал: «да-с, нет-с, как же-с, прекрасно», — и только. Маша заиграла блестящие вариации на россиниевскую тему.* Лучков слушал, слушал… и когда, наконец, она обратилась к нему, лицо его выражало такую нелицемерную скуку, что Маша тотчас же вскочила и захлопнула фортепьяно. Она подошла к окну и долго глядела в сад; Лучков не трогался с места и всё молчал. Нетерпение начинало сменять робость в душе Маши. «Что ж? — думала она, — не хочешь… или не можешь?» Очередь робеть была за Лучковым, Он ощущал опять обычную томительную неуверенность: он уже злился!.. «Чёрт же меня дернул связаться с девчонкой», — бормотал он про себя… А между тем как легко было в это мгновение тронуть сердце Маши! Что бы ни сказал такой необыкновенный, хотя и странный человек, каким она воображала Лучкова, — она бы всё поняла, всё извинила, всему бы поверила Но это тяжелое, глупое молчание! Слезы досады навертывались у ней на глаза. «Если он не хочет объясниться, если я точно не стою его доверенности, зачем же ездит он к нам? Или, может быть, я не умею заставить его высказаться?..» И она быстро обернулась и так вопросительно, так настойчиво взглянула на него, что он не мог не понять ее взгляда, не мог долее молчать…
— Марья Сергеевна, — произнес он запинаясь, — я… у меня… я вам должен что-то сказать…
— Говорите, — быстро возразила Маша.
Лучков нерешительно посмотрел кругом.
— Я теперь не могу…
— Отчего же?
— Я бы желал поговорить с вами… наедине…
— Мы и теперь одни.
— Да… но… здесь в доме…
Маша смутилась… «Если я откажу ему, — подумала она, — всё кончено…» Любопытство погубило Еву…
— Я согласна, — сказала она, наконец.
— Когда же? Где?
Маша дышала быстро и неровно…
— Завтра… вечером. Вы знаете рощицу над Долгим лугом?..
— За мельницей?
Маша кивнула головой.
— В котором часу?
— Ждите…
Больше она не могла ничего выговорить; голос ее перервался… она побледнела и проворно вышла из комнаты.
Через четверть часа г-н Перекатов, с свойственной ему любезностью, провожал Лучкова до передней, с чувством жал ему руку и просил «не забывать»; потом, отпустив гостя, с важностью заметил человеку, что не худо бы ему остричься, — и, не дождавшись ответа, с озабоченным видом вернулся к себе в комнату, с тем же озабоченным видом присел на диван и тотчас же невинно заснул.
— Ты что-то бледна сегодня, — говорила Ненила Макарьевна своей дочери вечером того же дня. — Здорова ли ты?
— Я здорова, маменька.
Ненила Макарьевна поправила у ней на шее косынку.
— Ты очень бледна; посмотри на меня, — продолжала она с той материнской заботливостью, в которой все-таки слышится родительская власть, — ну, вот и глаза твои невеселы. Ты нездорова, Маша.
— У меня голова немного болит, — сказала Маша, чтоб как-нибудь отделаться.
— Ну вот, я знала, — Ненила Макарьевна положила ладонь ко лбу Маши, — однако жару в тебе нет.
Маша нагнулась и подняла с полу какую-то нитку.
Руки Ненилы Макарьевны тихо легли вокруг тонкого стана Маши.
— Ты что-то как будто бы мне сказать хочешь, — ласково проговорила она, не распуская рук.
Маша внутренно вздрогнула.
— Я? нет, маменька.
Мгновенное смущение Маши не ускользнуло от родительского внимания.
— Право, хочешь… Подумай-ка.
Но Маша успела оправиться и, вместо ответа, со смехом поцеловала руку матери.
— И будто нечего тебе сказать мне?
— Я тебе верю, — возразила Ненила Макарьевна после непродолжительного молчания. — Я знаю, у тебя нет ничего от меня скрытного… Не правда ли?
Маша, однако ж, не могла не покраснеть немного.
— И хорошо делаешь. Грешно было бы тебе скрываться от меня. Ты ведь знаешь, как я тебя люблю, Маша.
— О да, маменька!
И Маша прижалась к ней.
— Ну, полно, довольно. (Ненила Макарьевна прошлась по комнате.) Ну, скажи же мне, — продолжала она голосом человека, который чувствует, что вопрос его не имеет никакого особенного значения, — о чем ты сегодня разговаривала с Авдеем Иванычем?
— С Авдеем Иванычем? — спокойно повторила Маша. — Да так, обо всем…
— Что, он тебе нравится?
— Как же, нравится.
— А помнишь, как ты желала с ним познакомиться, как волновалась?
Маша отвернулась и засмеялась.
— Какой он странный! — добродушно заметила Ненила Макарьевна.
Маша хотела было заступиться за Лучкова, да прикусила язычок.
— Да, конечно, — проговорила она довольно небрежно, — он чудак, но всё же он хороший человек!
— О да!.. Что Федор Федорыч не приехал?
— Видно, нездоров. Ах да! кстати: Федор Федорыч хотел мне подарить собачку… Ты мне позволишь?
— Да.
— Разумеется.
— Ну, благодарствуй, — сказала Маша, — вот благодарствуй!
Ненила Макарьевна дошла до двери и вдруг вернулась назад.
— А помнишь ты свое обещание, Маша?
— Какое?
— Ты хотела мне сказать, когда влюбишься.
— Помню.
— Ну, что ж?.. Еще не время? (Маша звонко рассмеялась.) Посмотри-ка мне в глаза.
Маша ясно и смело взглянула на свою мать.
«Не может быть! — подумала Ненила Макарьевна и успокоилась. — Где ей меня обмануть!.. И с чего я взяла?.. Она еще совершенный ребенок…»
Она ушла…
«А ведь это грех», — подумала Маша.
VI
Кистер лег уже спать, когда Лучков вошел к нему в комнату. Лицо бретёра никогда не выражало одного чувства; так и теперь: притворное равнодушие, грубая радость, сознание своего превосходства… множество различных чувств разыгрывалось в его чертах.
— Ну, что? ну, что? — торопливо спросил его Кистер.
— Ну, что! Был. Тебе кланяются.
— Что? они все здоровы?
— Что им делается!
— Спрашивали, отчего я не приехал?
— Спрашивали, кажется.
Лучков поглядел в потолок и запел фальшиво. Кистер опустил глаза и задумался.
— А ведь вот, — хриплым и резким голосом промолвил Лучков, — вот ты умный человек, ты ученый человек, а ведь тоже иногда, с позволения сказать, дичь порешь.
— А что?
— А вот что. Например, насчет женщин. Ведь уж как ты их превозносишь! Стихи о них читаешь! Все они у тебя ангелы… Хороши ангелы!
— Я женщин люблю и уважаю, но…
— Ну, конечно, конечно, — перебил его Авдей. — Я ведь с тобой не спорю. Где мне! Я, разумеется, человек простой.
— Я хотел сказать, что… Однако почему ты именно сегодня… именно теперь… заговорил о женщинах?
— Так! — Авдей значительно улыбнулся. — Так!
Кистер пронзительно поглядел на своего приятеля. Он подумал (чистая душа!), что Маша дурно с ним обошлась; пожалуй, помучила его, как одни женщины умеют мучить…
— Ты огорчен, мой бедный Авдей; признайся…
Лучков расхохотался.
— Ну, огорчаться мне, кажется, нечем, — промолвил он с расстановкой, самодовольно разглаживая усы. — Нет, вот видишь ли что, Федя, — продолжал он тоном наставника, — я хотел тебе только заметить, что ты насчет женщин ошибаешься, друг мой. Поверь мне, Федя, они все на одну стать. Стоит похлопотать немного, повертеться около них — и дело в шляпе. Вот хоть бы Маша Перекатова…
— Ну!
Лучков постучал ногой об пол и покачал головой.
— Кажется, что во мне такого особенного и привлекательного, а? Кажется, ничего. Ведь ничего? А вот завтра мне назначено свиданье.
Кистер приподнялся, оперся на локоть и с изумлением посмотрел на Лучкова.
— Вечером, в роще… — спокойно продолжал Авдей Иванович. — Но ты не думай чего-нибудь такого. Я только так. Знаешь — скучно. Девочка хорошенькая… ну, думаю, что за беда? Жениться-то я не женюсь… а так, тряхну стариной. Бабиться не люблю — а девчонку потешить можно. Вместе послушаем соловьев. Это — по-настоящему твое дело; да вишь, у этого бабья глаз нету. Что́ я, кажись, перед тобой?
Лучков говорил долго. Но Кистер его не слушал. У него голова пошла кругом. Он бледнел и проводил рукою по лицу. Лучков покачивался в креслах, жмурился, потягивался — и, приписывая ревности волнение Кистера, чуть не задыхался от удовольствия. Но Кистера мучила не ревность: он был оскорблен не самим признанием, но грубой небрежностью Авдея, его равнодушным и презрительным отзывом о Маше. Он продолжал пристально глядеть на бретёра