Петушков поднял было руку…
— Не бейте меня, Иван Афанасьич, не бейте… — с испугом пролепетала Василиса.
Петушков отвернулся.
— Бить тебя… Нет! я тебя бить не стану. Бить тебя? Извини, извини, голубушка. Бог с тобой. Когда я думал, что ты меня любишь, когда я… когда…
Иван Афанасьич умолк. Он задыхался.
— Слушай, Василиса, — сказал он наконец, — я, ты знаешь, человек добрый; ведь ты знаешь, Василиса, знаешь?
— Знаю, — проговорила она, запинаясь.
— Я никому зла не делаю, никому, никому на свете. И никого не обманываю. Зачем же ты меня обманываешь?
— Да я вас не обманываю, Иван Афанасьич.
— Не обманываешь? Ну, хорошо. Ну, хорошо. Ну, говори же, где ты была?
— Я ходила к Матрене.
— Врешь!
— Ей-богу, к Матрене. Вы спросите у ней, коли мне не верите.
— А Буб… ну, как его… чёрта этого видела?
— Видела.
— Видела? Видела? а! видела?
Петушков побледнел.
— Так ты с ним, поутру-то, у окошка сговаривалась… а? а?
— Они меня просили прийти.
— А ты и пошла… Спасибо, матушка, спасибо, родная! — Петушков поклонился Василисе в пояс.
— Да, Иван Афанасьич, вы, может, думаете…
— Уж ты бы лучше не говорила! Да и я, дурак, хорош. Чего раскричался? Да ты, пожалуй, с кем там хочешь знайся. Мне до тебя дела нет. Вот еще! Я тебя и знать-то не хочу.
Василиса встала.
— Воля ваша, Иван Афанасьич.
— Куда ты идешь?
— Да ведь вы сами…
— Я тебя не прогоняю, — перебил ее Петушков.
— Нет уж, Иван Афанасьич… Что ж уж мне у вас оставаться?..
Петушков дал ей дойти до двери.
— Так ты уходишь, Василиса?
— Вы меня всё обижаете…
— Я тебя обижаю! Бога ты не боишься, Василиса! Когда же я тебя обижал? Ну, нет, нет, скажи, когда?
— Да как же? Вот и теперь чуть меня не побили.
— Василиса, грешно тебе. Право, грешно!
— И еще попрекали, что я, дескать, с тобой знаться не хочу. Я, дескать, барин.
Иван Афанасьич начал молча ломать себе руки. Василиса дошла до середины комнаты.
— Что ж? Бог с вами, Иван Афанасьич. Я сама по себе, а вы сами по себе…
— Полно, Василиса, полно, — перебил ее Петушков. — Ты лучше рассуди, посмотри на меня. Ведь я на себя не похож. Ведь я сам не знаю, что говорю… Хотя бы ты меня пожалела.
— Вы меня всё обижаете, Иван Афанасьич…
— Эх, Василиса! кто прошлое помянет, тому глаз вон. Не правда ли? Ведь ты на меня не сердишься, не правда ли?
— Вы меня всё обижаете, — повторяла Василиса.
— Не буду, душа, не буду. Прости меня, старого человека. Я вперед уже не буду никогда. Ну, простила меня, что ли?
— Бог с вами, Иван Афанасьич.
— Ну, засмейся, засмейся…
Василиса отвернулась.
— Засмеялась, душа, засмеялась! — закричал Петушков и запрыгал на месте, как ребенок…
VI
На другой день Петушков, по обыкновению, отправился в булочную. Всё пошло по-прежнему. Но в сердце у него засела заноза. Он уже не так часто посмеивался и иногда задумывался. Настало воскресенье. У Прасковьи Ивановны болела поясница; она не слезала с полатей; через силу сходила к обедне. После обедни Петушков позвал Василису в заднюю комнатку. Она всё утро жаловалась на скуку. Судя по выражению лица Ивана Афанасьича, в его голове вертелась мысль необыкновенная и для него самого неожиданная.
— Сядь-ка ты вот здесь, Василиса, — сказал он ей, — а я тут сяду. Мне нужно с тобой поговорить маленько.
Василиса села.
— Скажи мне, Василиса, ты писать умеешь?
— Писать?
— Да, писать.
— Нет, не умею.
— А читать?
— И читать не умею.
— А кто ж тебе письмо-то мое прочитал?
— Дьячок.
Петушков помолчал.
— А хотела бы ты знать грамоте?
— Да на что нам грамоте знать, Иван Афанасьич?
— Как на что? Книги можно читать.
— А в книгах-то что стоит?
— Всё хорошее… Послушай, хочешь, я тебе принесу книжку?
— Да ведь я читать не умею, Иван Афанасьич.
— Я буду тебе читать.
— Да ведь, чай, скучно?
— Как можно! скучно! Напротив, оно против скуки хорошо.
— Разве сказки читать будете?
— А вот увидишь завтра.
Петушков к вечеру возвратился домой и начал рыться у себя в ящиках. Нашел он несколько разрозненных томов «Библиотеки для чтения»*, штук пять серых московских романов, арифметику Назарова, детскую географию с глобусом на заглавном листе, вторую часть истории Кайданова, два сонника, месяцеслов за 1819-й год, два нумера «Галатеи», «Наталью Долгорукую» Козлова и первую часть «Рославлева». Долго думал он, что бы выбрать? и, наконец, решился взять поэму Козлова и «Рославлева».
На другой день Петушков поспешно оделся, сунул обе книжонки под лацкан сюртука, пришел в булочную и, как только улучил свободное время, усадил Василису и начал читать ей роман Загоскина. Василиса сидела неподвижно, сперва улыбалась, потом как будто призадумалась… потом нагнулась немного вперед; глаза ее съежились, рот слегка раскрылся, руки упали на колени: она задремала. Петушков читал скоро, невнятно и глухим голосом, — поднял глаза…
— Василиса, ты спишь?
Она встрепенулась, потерла себе лицо и потянулась. Петушкову досадно стало на нее и на себя…
— Скучно, — лениво проговорила Василиса.
— Послушай, хочешь, я тебе стихи почитаю?
— Как?
— Стихи… хорошие стихи.
Петушков проворно достал поэму Козлова, вскочил, прошелся по комнате, стремительно подбежал к Василисе и принялся читать. Василиса закинула голову назад, растопырила руки, вгляделась в лицо Петушкова — и вдруг залилась звонким и резким хохотом… так и покатилась.
Иван Афанасьич с досадой швырнул книгу на пол. Василиса продолжала хохотать.
— Ну, чему ты смеешься, глупая?
Василиса заливалась пуще прежнего.
— Смейся, смейся, — ворчал Петушков сквозь зубы.
Василиса взялась за бока, заохала.
— Да чему ты, сумасшедшая?
Но Василиса только руками махала. Иван Афанасьич схватил фуражку и выбежал из дому. Быстро, неровными шагами шел он по городу, шел, шел и очутился у заставы. Вдоль улицы вдруг застучали колеса, затопали лошади… Кто-то кликнул его по имени. Он поднял голову и увидал просторную старинную линейку. В линейке, лицом к нему, сидел г. Бублицын между двумя девицами, дочерями господина Тютюрёва. Обе девицы были одеты совершенно одинаково, как бы в ознаменование их неразрывной дружбы; обе улыбались задумчиво, но приятно, и томно наклоняли головки набок. На другой стороне линейки виднелась широкая соломенная шляпа почтенного господина Тютюрёва и отчасти представлялся взорам его полный и круглый затылок; рядом с его соломенной шляпой возвышался чепец его супруги. Самое положение обоих родителей служило явным доказательством их искреннего благоволения и доверенности к молодому Бублицыну. И молодой Бублицын, видимо, чувствовал и ценил их лестную доверенность. Конечно, он сидел непринужденно, непринужденно разговаривал и смеялся; но в самой развязности его обращения замечалась нежная, трогательная почтительность. А девицы Тютюрёвы? Трудно выразить словами всё, что внимательный взор наблюдателя открывал в чертах обеих сестриц. Благонравие и кротость, и скромная веселость, грустное понимание жизни и непоколебимая вера в самих себя, в высокое и прекрасное призвание человека на земле, приличное внимание к юному собеседнику, по дарованиям умственным, может быть, не вполне им равному, но по сердечным свойствам совершенно достойному снисхожденья… вот какие качества и чувства изображались в это время на лицах девиц Тютюрёвых. Бублицын кликнул Ивана Афанасьича по имени так, без всякой причины, от избытка внутреннего довольства; поклонился ему чрезвычайно дружелюбно и приветливо; сами девицы Тютюрёвы поглядели на него ласково и кротко, как на человека, с которым они бы не прочь даже познакомиться… Маленькой рысцой пробежали добрые, сытые, «мирные лошадки мимо Ивана Афанасьича; плавно покатилась линейка, по широкой дороге, разнося добродушный девический смех; в последний раз мелькнула шляпа г-на Тютюрёва; пристяжные закинули головы набок, щепотко запрыгали по короткой зеленой травке… кучер засвистал одобрительно и бережно; линейка исчезла за ракитами.
Долго простоял на месте бедный Петушков.
— Сирота я, сирота казанская, — прошептал он наконец…
Оборванный мальчишка остановился перед ним, робко посмотрел на него, протянул руку…
Петушков достал грош.
— На тебе на твое сиротство, — проговорил он через силу и пошел опять в булочную. На пороге Василисиной комнатки остановился Иван Афанасьич.
«Вот, — подумал он, — вот с кем я знаюсь! Вот оно, мое семейство! вот оно!.. И тут Бублицын и там Бублицын».
Василиса сидела к нему спиной и, беззаботно попевая, разматывала нитки; платье на ней было ситцевое, полинялое; волосы она заплела кое-как… В комнате, невыносимо жаркой, пахло периной, старыми тряпками; кой-где по стенам проворно мчались рыжие, щеголеватые прусаки; на дряхлом комоде, с дырочками вместо замков, лежал, подле разбитой банки, стоптанный женский башмак… На полу еще валялась поэма Козлова… Петушков покачал головой, скрестил руки и вышел. Он был обижен.
Дома он приказал подать себе одеться. Онисим поплелся за сюртуком. Петушкову весьма хотелось вызвать Онисима на разговор, но Онисим молчал угрюмо. Наконец Иван Афанасьич не вытерпел:
— Что ж ты меня не спрашиваешь, куда я иду?
— А на что мне знать, куда вы идете?
— Как на что? Ну, придет кто-нибудь за нужным делом, спросит: где, мол, дескать, Иван Афанасьич? А ты ему и скажешь: Иван Афанасьич туда-то пошел.
— За нужным делом… Да кто к вам за нужным делом-то ходит?
— Вот ты опять начинаешь грубить? Ведь вот опять?
Онисим отвернулся и принялся чистить сюртук.
— Право, Онисим, ты человек пренеприятный.
Онисим исподлобья поглядел на барина.
— И всегда ты так. Вот уж именно всегда.
Онисим улыбнулся.
— Да на что мне у вас спрашивать, Иван Афанасьич, куда вы идете? Как будто я не знаю? К булочнице!
— А вот и вздор! вот и соврал! Совсем не к ней. Я к булочнице больше ходить не намерен.
Онисим прищурился и тряхнул веником. Петушков ожидал одобренья; но слуга его безмолвствовал.
— Не годится, — продолжал строгим голосом Петушков, — неприлично… Ну, говори же ты, что ты думаешь?
— Что мне думать? Ваша воля. Что мне думать?
Петушков надел сюртук. «Не верит мне, бестия», — подумал он про себя.
Он вышел из дому, но ни к кому не зашел. Походил по улицам. Обратил внимание на заходящее солнце. Наконец, часу в девятом воротился домой. Он улыбался; он беспрестанно пожимал плечами, как бы дивясь своей глупости. «Ведь вот, — думал он, — что значит твердая воля…»
На другой день Петушков встал довольно поздно. Ночь он провел не совсем хорошо, до самого вечера не выходил никуда и скучал страшно. Перечел Петушков все свои книжонки, вслух похвалил одну повесть в «Библиотеке для чтения». Ложась спать, велел Онисиму подать себе трубку. Онисим вручил ему предрянной чубучок. Петушков начал курить; чубучок захрипел, как запаленная лошадь.
— Что за гадость! — воскликнул Иван Афанасьич, — где же