дома почти не живут, всё в разъездах, никого при себе, кроме двух дворовых девушек и повара, не держат, что Анна Федоровна на днях вернулась из Москвы с одной только своей сестрой… Это последнее обстоятельство меня сильно смутило: нельзя ж было предполагать, что и мужику приказано было молчать о моей незнакомке. Допустить же, что Анна Федоровна Шлыкова, вдова сорока пяти лет, и та молодая, прелестная женщина, виденная мною вчера, одно и то же лицо — было совершенно невозможно. Пелагея Федоровна, по описаниям, также не отличалась красотою, да и сверх того, при одной мысли, что женщину, виденную мною в Сорренто, могли звать Пелагеей, да еще Бадаевой, я пожимал плечами и злобно смеялся. И, однако ж, я ее видел вчера, в этом доме… видел, своими глазами видел, думал я. Раздасадованный, взбешенный, но еще более непреклонный в своем намерении, я было хотел тотчас же вернуться к усадьбе… но взглянул на часы: еще шести часов не было. Я решился подождать. В усадьбе, вероятно, все еще спали… а с теперешних пор бродить около дома значило бы только напрасно возбуждать подозрение; притом передо мной расстилались кусты, за ними виднелся осиновый лес… Я должен отдать себе ту справедливость, что, несмотря на волновавшие меня мысли, благородная страсть к охоте не совсем еще замолкла во мне; «Авось, — подумал я, — наткнусь на выводок, — время и пройдет». Я вошел в кусты. Но, правду сказать, ходил я весьма небрежно и уже вовсе несообразно с правилами искусства: не следил постоянно глазами за собакой, не фыркал над густым кустом, в надежде что оттуда с громом и треском вылетит краснобровый черныш*, и беспрестанно взглядывал на часы, что уже совсем никуда не годится. Вот, наконец, наступил девятый час. «Пора!» — воскликнул я вслух и уже повернул было назад к усадьбе, как вдруг огромный черныш действительно затрепыхался из густой травы, в двух шагах от меня; я выстрелил по великолепной птице, ранил ее в подкрылок; она чуть не свалилась, но справилась, потянула, дробя крыльями и ныряя, к лесу, попыталась было подняться выше первых осинок опушки, но ослабела и кубарем покатилась в чащу. Бросить такую добычу было бы совершенно непростительно; я проворно пустился вслед за нею, вошел в лес, сделал знак Дианке и через несколько мгновений услышал бессильное клохтанье и хлопанье: то бился несчастный черныш под лапами чуткой собаки. Я поднял его, положил в ягдташ, оглянулся — и, как пригвожденный, остался на месте… Лес, в который я вошел, был очень част и глух, так что я с трудом добрался до места, где упала птица; но в недальнем расстоянии от меня извивалась тележная дорога, и по этой дороге ехали верхом, шагом и рядом, моя красавица и тот мужчина, который обогнал меня накануне; я его узнал по усам. Они ехали тихо, молча, держа друг друга за руку; их лошади чуть выступали, лениво покачиваясь с боку на бок и красиво вытянув длинные шеи. Опомнившись от первого испуга… именно испуга: другого названия я не могу дать чувству, внезапно меня охватившему… я так и впился в нее глазами. Как она была хороша! как очаровательно несся мне навстречу, среди изумрудной зелени, ее стройный образ! Мягкие тени, нежные отблески тихо скользили по ней — по ее длинному серому платью, по тонкой, слегка наклоненной шее, по бледно-розовому лицу, по лоснистым черным волосам, пышно выбегавшим из-под низенькой шляпы. Но как передать то выражение полного, страстного, до безмолвия страстного блаженства, которым дышали ее черты! Голова ее как будто склонилась под его бременем; золотые, влажные искорки просвечивались в ее темных глазах, до половины закрытых ресницами; они никуда не глядели, эти счастливые глаза, и тонкие брови опустились над ними. Неопределенная, младенческая улыбка — улыбка глубокой радости блуждала на ее губах; казалось, избыток счастья утомлял и как бы надломлял ее слегка, вот как распустившийся цветок иногда надламывает свой стебель; обе руки ее бессильно лежали: одна — в руке ехавшего с ней мужчины, другая — на холке лошади. Я успел рассмотреть ее — но и его тож… Это был красивый, статный мужчина, с нерусским лицом. Он глядел на нее смело и весело и, сколько я мог заметить, не без тайной гордости любовался ею. Он любовался ею, злодей, и был очень собой доволен и не довольно тронут, не довольно умилен, именно умилен… Да и в самом деле, какой человек заслуживает такую преданность, какая самая прекрасная душа достойна доставить другой душе такое счастье… Признаться сказать, завидовал я ему!.. Между тем оба они поравнялись со мною… Собака моя вдруг выскочила на дорогу и залаяла… Незнакомка вздрогнула, быстро оглянулась и, увидав меня, сильно ударила хлыстом по шее лошади. Лошадь фыркнула, взвилась на дыбы, вынесла разом вперед обе ноги и помчалась галопом… Мужчина тотчас же пришпорил своего вороного коня, и когда я через несколько мгновений вышел по дороге на опушку, они уже оба скакали в золотистой дали, через поле, красиво и мерно колыхаясь на седлах… и скакали не в направлении усадьбы…
Я глядел… Они скоро исчезли за холмом, в последний раз ярко озарившись солнцем на темной черте небосклона. Я постоял, постоял, тихими шагами вернулся в лес и сел, закрыв глаза рукою, на дорожке. Я заметил, что при встрече с незнакомыми стоит только закрыть глаза — и черты их тотчас же возникнут перед вами; всякий может поверить справедливость моего замечания на улице. Чем знакомее лица, тем труднее являются они, тем неяснее их впечатление; их помнишь, а не видишь… а своего собственного лица никак и не представишь… Малейшая отдельная черта известна, а целого образа не составляется. Итак, я сел, закрыл глаза — и тотчас увидал и незнакомку, и ее товарища, и лошадей их, и всё… особенно резко и отчетливо стояло передо мною улыбающееся лицо мужчины. Я стал вглядываться в него… оно смешалось и растаяло в какой-то багровой мгле, а вслед за ним и ее образ тоже понесся прочь и утонул и уже более не хотел возвратиться. Я приподнялся. «Ну, что ж! — подумал я, — по крайней мере я их видел, ясно видел обоих… Остается узнать их имена». Стараться узнать их имена! Какое неуместное, мелкое любопытство! Но, клянусь, не любопытство во мне разгоралось: мне, право, просто казалось невозможным не добиться, наконец, кто ж они по крайней мере такие, после того как случай так странно и так упорно сводил меня с ними. Впрочем, нетерпеливого, прежнего недоумения во мне уже не было: оно сменилось каким-то смутным, печальным чувством, которого я немного стыдился… Я завидовал…
Я не спешил назад к усадьбе. Мне, признаться, становилось совестно допытываться чужой тайны. Притом появленье любящей четы днем, при солнечном свете, хотя все-таки неожиданное и, повторяю, странное — не то чтобы успокоило, а как-то расхолодило меня Я уже не находил во всем этом происшествии ничего сверхъестественного, чудесного… ничего похожего на несбыточный сон…
Я начал опять охотиться, с бо́льшим вниманием, чем прежде; но все-таки настоящих восторгов не было. Выводок мне попался и задержал меня часа полтора… Молодые тетеревята долго не откликивались на мой свист, — вероятно, оттого, что я свистел не довольно «объективно». Солнце взошло уже очень высоко (часы показывали двенадцать), когда я направил шаги свои к усадьбе. Я шел не торопясь. Вот глянул, наконец, с холма низенький домик… сердце во мне опять задрожало. Я приблизился… и не без тайного удовольствия увидел Лукьяныча. Он по-прежнему неподвижно сидел на лавочке перед флигелем. Ворота были заперты… и ставни тоже.
— Здравствуй, дядя! — крикнул я еще издали. — Аль погреться вышел?
Лукьяныч повернул ко мне свое худое лицо и молча приподнял фуражку.
Я подошел к нему.
— Здравствуй, дядя, здравствуй, — повторил я, желая его задобрить. — Что ж ты, — прибавил я, нечаянно увидев на земле мой новенький четвертак, — не видал, что ли, его?
И я указал ему на серебряный кружок, до половины высунувшийся из-под короткой травки.
— Нет, видел.
— Так что ж ты его не поднял?
— Да так: не мои деньги, так и не поднял.
— Экой ты братец! — возразил я не без замешательства и, подняв четвертак, протянул ему его опять, — возьми, возьми на чай.
— Много благодарны, — отвечал мне Лукьяныч, спокойно улыбнувшись. — Не нужно; поживем и так. Много благодарны.
— Да я тебе готов с удовольствием дать еще больше! — возразил я с смущением.
— За что же? Не извольте беспокоиться — много благодарны за расположенье, а хлеба с нас и в краюхе будет. И той, пожалуй, не доешь — какой час выдет.
И он встал и протянул руку к калитке.
— Постой, постой, старик! — заговорил я почти с отчаянием. — Какой ты, право, сегодня неразговорчивый… Скажи мне по крайней мере, твоя барыня — встала она, что ли?
— Они встали.
— И… дома она?
— Нет, их дома нет-с.
— В гости выехала, что ли?
— Никак нет-с: в Москву уехала.
— Как в Москву? Да она сегодня поутру здесь была?
— Здесь.
— И ночевала здесь?
— Здесь ночевали-с.
— Недавно.
— Так как же, братец?
— А вот, этак с час будет времени, изволили обратно отправиться в Москву.
— В Москву!
Я с остолбенением глядел на Лукьяныча: этого, признаюсь, я не ожидал…
И Лукьяныч глядел на меня… Старчески лукавая улыбка стягивала его сухие губы и чуть светилась в печальных глазах.
— И с сестрой уехала? — проговорил я, наконец.
— С сестрицей.
— Так что никого теперь в доме нет?
— Никого…
«Этот старик меня обманывает, — сверкнуло у меня в голове. — Недаром он так лукаво ухмыляется». — Послушай, Лукьяныч, — проговорил я вслух, — хочешь ты мне сделать одно одолжение?..
— Что такое вам угодно? — медленно проговорил он, видимо начиная тяготиться моими расспросами.
— В доме, ты говоришь, никого нет; можешь ты показать мне его? Я бы очень был тебе благодарен.
— То есть вы хотите комнаты посмотреть?
— Да, комнаты.
Лукьяныч помолчал.
— Извольте, — произнес он наконец. — Пожалуйте…
И он, нагнувшись, шагнул через порог калитки. Я отправился вслед за ним. Перейдя через небольшой дворик, мы взобрались на шаткие ступеньки крыльца. Старик толкнул дверь; в ней и замка не было: веревочка с узлом торчала из ключевой скважины… Мы вошли в дом. Он весь состоял из пяти-шести низеньких комнат, и, сколько я мог различить при слабом свете, скупо струившемся сквозь трещины