смотрите, как я благовоспитанна и любезна и сколько во мне милой игривости и расположения ко всем людям!» Казалось, она и пришепётывала оттого, что уже очень была добра. Она смеялась, придавая смеху своему сладостную растянутость, хотя Борис Андреич сначала не произносил ничего особенного; она смеялась потом еще более, когда Борис Андреич, поощренный успехом слов своих, начал действительно острить и злословить… Петр Васильич тоже смеялся. Вязовнин заметил между прочим, что он страстно любит музыку.
— А я как люблю музыку, так это просто ужас! — воскликнула Эмеренция.
— Вы не только ее любите — вы сами превосходная музыкантша, — заметил Петр Васильич.
— Неужели? — спросил Борис Андреич.
— Да, — продолжал Петр Васильич, — и Эмеренция Калимоновна и Пелагея Калимоновна, обе поют и на фортепьяно играют отлично, особенно Эмеренция Калимоновна.
Услышав свое имя, Поленька вспыхнула и чуть не вскочила с места, а Эмеренция скромно потупила глаза.
— Ах, mesdemoiselles, — заговорил Борис Андреич, — неужели вы не будете так добры… не сделаете мне удовольствия…
— Я, право… не знаю… — прошептала Эмеренция и, бросив украдкой взгляд на Петра Васильича, прибавила с упреком: — Ах, какие вы!
Но Петр Васильич, как человек положительный, тотчас обратился к самой хозяйке.
— Пелагея Ивановна, — сказал он, — прикажите вашим дочерям сыграть нам что-нибудь или спеть.
— Я не знаю, в голосе ли они сегодня, — возразила Пелагея Ивановна, — но можно попробовать.
— Да, попробуйте, попробуйте, — промолвил отец.
— Ах, maman, да как можно…
— Эмеранс, кан же ву ди…[26] — проговорила вполголоса, но очень серьезно Пелагея Ивановна.
У ней была привычка, общая многим матерям, отдавать приказы или делать наставления своим детям при других людях на французском диалекте, хотя бы те люди и понимали по-французски. И это было тем более странно, что сама она довольно плохо знала этот язык и произносила дурно.
Эмеренция встала.
— Что же мы будем петь, maman? — спросила она с покорностью.
— Ваш дуэт: он премиленький. У моих дочерей, — продолжала Пелагея Ивановна, обращаясь к Борису Андреичу, — разные голоса: у Эмеренции дишкант…
— Да, да, сомпрано. А у Поленьки контроальт.
— А! контральт! это очень приятно.
— Я не могу сегодня петь, — промолвила Поленька с усилием, — я охрипла.
Голос ее действительно походил больше на бас, чем на контральт.
— А! ну в таком случае, Эмеранс, спой нам свою арию, ты знаешь, итальянскую, фаворитную; а Поленька тебе будет аккомпанировать.
— Ту арию, где ты горошком, горошком, — подтвердил отец.
— Бравурную, — объяснила мать.
Обе девицы подошли к фортепьяно. Поленька подняла крышку, положила тетрадку рукописных нот на пюпитр и села, а Эмеренция стала подле нее, едва заметно, но мило рисуясь под устремленными взорами Бориса Андреича и Петра Васильича и по временам поднося платок к губам. Наконец она запела, как большей частью поют барышни, — визгливо и не без завываний. Слова она произносила невнятно, но по иным носовым звукам можно было догадаться, что она поет по-итальянски. Под конец она действительно рассыпалась горошком, к большому удовольствию Калимона Иваныча — он слегка приподнялся в креслах и воскликнул: «Хорошенько его!» — но последнюю трель она пустила ранее, чем бы следовало, так что сестра ее несколько тактов сыграла уже одна. Это, однако же, не помешало Борису Андреичу изъявить свое удовольствие и сказать Эмеренции комплимент; а Петр Васильич, повторив раза два: «Очень, очень хорошо», прибавил: «Нельзя ли теперь нам чего-нибудь русского, „Соловья“, например, или „Сарафанчика“*, или какую-нибудь цыганскую песенку? А то эти иностранные штуки, правду сказать, не для нашего брата писаны».
— И я с вами согласен, — промолвил Калимон Иваныч.
— Шанте…[27] ле «Сарафан», — заметила вполголоса и с прежней суровостью мать.*
— Нет, не «Сарафан», — подхватил Калимон Иваныч, — а «Мы две цыганки» или «Скинь-ка шапку да пониже поклонись…»* — знаешь?
— Папа, уж вы всегда такой! — возразила Эмеренция и спела «Скинь-ка шапку», и довольно порядочно спела. Калимон Иваныч подтягивал ей и подтопывал, а Петр Васильич пришел в совершенный восторг.
— Вот это другое дело! Вот это по-нашенски! — твердил он. — Утешили, Эмеренция Калимоновна!.. Теперь я вижу, что вы имели право назвать себя охотницей и мастерицей! Согласен: охотница и мастерица!
— Ах, какой вы нескромный! — возразила Эмеренция и хотела возвратиться на свое место.
— Апрезан[28] ле «Сарафан», — проговорила мать.
Эмеренция спела «Сарафан» не с таким успехом, как «Скинь-ка шапку», но все-таки с успехом.
— Теперь бы следовало вам сыграть вашу сонату в четыре руки, — заметила Пелагея Ивановна, — но уж это лучше до другого разу, а то, я боюсь, мы надоедим господину Вязовнину.
— Помилуйте… — начал было Борис Андреич.
Но Поленька тотчас захлопнула фортепьяно, а Эмеренция объявила, что она устала. Борис Андреич почел за нужное повторить свой комплимент.
— Ах, monsieur Вязовнин, — отвечала она, — вы, я думаю, слышали не таких певиц; я воображаю, после них что значит мое пенье… Конечно, Бомериус, когда он проезжал здесь, говорил мне… Ведь вы, я думаю, слыхали про Бомериуса?
— Нет, какой это Бомериус?
— Ах, помилуйте! Отличный скрипач, в Парижской консерватории воспитывался, удивительный музыкант… Он говорил мне, что «mademoiselle, если бы с вашим голосом да поучиться у хорошего учителя, то это было бы просто удивительно». Просто все пальчики мне перецеловал… Но где здесь учиться?
И Эмеренция вздохнула.
— Да, конечно… — вежливо возразил Борис Андреич, — но с вашим талантом… — Он замялся и еще вежливее глянул в сторону.
— Эмеранс, деманде́, пуркуа ке-ле-дине[29], — проговорила Пелагея Ивановна.
— Oui, maman[30], — возразила Эмеренция и вышла, приятно подпрыгнув перед дверью.
Она бы не подпрыгнула, если б не было гостей. А Борис Андреич направился к Поленьке.
— «Коли это семейство Лариных, — подумал он, — так уж не Татьяна ли она?»
И он подошел к Поленьке, которая не без ужаса следила за его приближением.
— Вы прелестно аккомпанировали вашей сестрице, — начал он, — прелестно!
Поленька ничего не отвечала, только покраснела до самых ушей.
— Мне очень жаль, что мне не удалось услышать ваш дуэт… Из какой он оперы?
Глаза Поленьки беспокойно забегали.
Вязовнин подождал ее ответа; ответа не было.
— Какую вы больше музыку любите? — спросил он, погодя немного, — итальянскую или немецкую?
Поленька потупилась.
— Пелажи, репонде́ донк[31], — раздался взволнованный шёпот Пелагеи Ивановны.
— Всякую, — торопливо произнесла Поленька.
— Однако как же всякую? — возразил Борис Андреич. — Это трудно предположить. Например, Бетховен — гений первой величины, и между тем он оценен не всеми.
— Нет-с, — отвечала Поленька.
— Искусство бесконечно разнообразно, — продолжал неугомонный Борис Андреич.
— Да-с, — отвечала Поленька.
Разговор между ними длился недолго.
«Нет, — думал Борис Андреич, отходя от нее, — какая это Татьяна! это просто олицетворенный трепет…»
А бедная Поленька в тот день, ложась спать, со слезами жаловалась своей горничной, как к ней сегодня гость пристал с музыкой, и как она не знала, что отвечать ему, и как она несчастна бывает, когда приезжают гости: только маменька потом бранится — вот и всё удовольствие…
За обедом Борис Андреич сидел между Калимоном Иванычем и Эмеренцией. Обед был русский, без затей, но сытный и Петру Васильевичу гораздо более пришелся по вкусу, чем ухищренные яства вдовы. Подле него сидела Поленька и, победив, наконец, свою робость, по крайней мере отвечала на его вопросы. Зато Эмеренция так усердно занимала своего соседа, что ему, наконец, пришлось невмочь. У ней была привычка гнуть голову направо, поднося ко рту кусок слева — словно она заигрывала с ним; и эта привычка очень не нравилась Борису Андреичу. Не нравилось ему также и то, что она беспрестанно говорила о самой себе, с чувством доверяя ему самые мелкие подробности своей жизни; но, как человек вежливый, он нисколько не обнаруживал ощущений своих, так что наблюдавший за ним через стол Петр Васильич решительно не мог отдать себе отчета, какого рода впечатление производила на него Эмеренция.
После обеда Калимон Иваныч внезапно погрузился в задумчивость, или, говоря прямее, слегка осовел; он привык спать в это время и, хотя, заметив, что гости собираются уехать, несколько раз промолвил: «Да, зачем же, господа, почему? в карточки бы?..» — однако в душе был доволен, когда увидал наконец, что они уже шапки в руки взяли. Пелагея Ивановна, напротив, тут-то и оживилась и с особенной настойчивостью удерживала гостей. Эмеренция усердно помогала ей и всячески старалась уговаривать их остаться; даже Поленька сказала им: Mais, messieurs…[32] Петр Васильич не отвечал ни да, ни нет и всё поглядывал на своего товарища; зато Борис Андреич вежливо, но твердо настоял на необходимости возвратиться домой. Словом, дело вышло наоборот тому, как оно происходило при прощании с Софьей Кирилловной. Дав слово вскорости повторить свое посещение, гости наконец удалились; приветливые взоры Эмеренция сопровождали их до самой столовой, а Калимон Иваныч вышел даже в переднюю и, посмотрев, как проворный слуга Бориса Андреича закутал господ в шубы, навязал им шарфы и натянул на их ноги теплые сапоги, вернулся в свой кабинет и немедленно заснул, между тем как Поленька, пристыженная своею матерью, ушла к себе наверх, а две безмолвные женские личности, одна в чепце, другая в темном платочке, поздравляли Эмеренцию с новой победой.
Приятели ехали молча. Борис Андреич улыбался про себя, заслоненный от Петра Васильича приподнятым воротником енотовой шубы, и ждал, что-то он скажет.
— Опять не то! — воскликнул Петр Васильич.
Но на этот раз в голосе его замечалась какая-то нерешительность, и он, силясь взглянуть на Бориса Андреича через воротник своей шубы, прибавил вопросительным голосом:
— Ведь, не правда ли, не то?
— Не то, — со смехом отвечал Борис Андреич.
— Я так и думал, — возразил Петр Васильич и, помолчав немного, прибавил: — Однако, в сущности, почему же не то? Чего недостает этой девице?
— Ей ничего не недостает. Напротив, у ней всего слишком…
— Да так!
— Позвольте, Борис Андреич, я вас не понимаю. Если вы говорите насчет образованности, то разве это худо? А что касается до характера, до поведения…
— Эх, Петр Васильич, — возразил Борис Андреич, — я вам удивляюсь, как вы, с вашим ясным взглядом на вещи, не видите насквозь эту сюсюкающую Эмеренцию? Эта приторная любезность, это постоянное самообожание, это скромное убеждение в собственных достоинствах, эта снисходительность ангела, смотрящего на вас с вышины небес… Да что и говорить! Уж если на то пошло и в случае необходимости, я в двадцать раз охотнее женился бы на ее