Скачать:TXTPDF
Собрание сочинений в двенадцати томах. Том 5. Рудин. Повести и рассказы 1853-1857

облечены в образы Дон-Кихота и Гамлета. Но хотя в своей статье Тургенев опирался на содержание, а иногда и на текст соответствующих произведений Шекспира и Сервантеса, он допускал и значительные отступления от них, когда этого требовало логическое развитие его интерпретации этих литературных типов[111]. Гамлет и Дон-Кихот рассматривались вне эпохи их создания, как извечно существующие типы, «две коренные, противоположные особенности человеческой природы»[112]. Для правильного понимания смысла, вкладываемого Тургеневым в образы Гамлета и Дон-Кихота, важнее уяснить отношение статьи не к произведениям Шекспира и Сервантеса, но к традиции истолкования этих образов, с которой писатель был хорошо знаком.

Большое значение для Тургенева, по-видимому, имела европейская традиция гамлетизма, когда образ датского принца, его страдания, соответственно осмысленные, проецировались на духовную жизнь некоего поколения, общественной группировки, а иногда даже целой нации, переживавшей кризисное состояние своей истории. Концепция гамлетизма закономерно возникла в политически раздробленной, феодально отсталой Германии, мыслители которой ощущали жалкое существование своей страны и невозможность каких-либо преобразований, ибо не было реальной силы, способной совершить переворот. Немецкие интерпретаторы Гамлета в первой половине XIX в. придавали образу злободневное политическое истолкование, рассматривая его как своего рода пророческий символ немецкого народа, неспособного к решительной борьбе за свое освобождение. Еще Людвиг Берне считал Гамлета копией немцев («Hamlet von Shakespeare», 1829). В дальнейшем эту мысль подхватил Ф. Фрейлиграт, пустивший в оборот выражение: «Гамлет — это Германия» («Hamlet», 1844).

У Берне уже наметилось истолкование Гамлета как эгоиста. «Как фихтеанец, — писал критик о датском принце, — он только и думает о том, что я есть я, и только и делает, что сует везде свое Я. Он живет словами, и, как историограф своей собственной жизни, он постоянно ходит с записною книжкою в кармане» (Börne Ludwig. Gesammelte Schriften 3. Ausg. Stuttgart, 1840. Tl. I, S. 385).

Еще более определенно об эгоизме Гамлета и подобных ему современных общественных деятелей писал Гервинус: «…непомерный эгоизм, обычный плод исключительно духовной жизни, заставляет их всё относить к самим себе, как будто каждый из них в отдельности был представителем целого мира, и со всем тем этот эгоизм не дает им удовлетворить никакому требованию. А когда они начинают сами сознавать такую свою слабость, они обращают свое презрение против самих себя, и Гамлет осмеивает самого себя за то, что такие людишки, как он, осуждены ползти себе между небом и землею» (Gervinus G.G. Shakespeare. Leipzig, 1849. Bd. III, S. 289).

В России гамлетизм как форма общественного сознания возник в мрачную эпоху николаевского царствования, отражая трагическое противоречие между духовными запросами и стремлениями передовой части общества и ее политическим бесправием[113]. Одним из первых здесь отметил актуальное значение «Гамлета» Н. А. Полевой, который перевел трагедию в 1836 г. В своей речи, предварявшей читку перевода актерам Московского театра, он связывал ее с современностью, говорил, что «Гамлет по своему миросозерцанию < …> человек нашего времени»; «мы плачем вместе с Гамлетом и плачем о самих себе» (Театральная газета, 1877, № 81, 5 сент., с. 255; № 84, 8 сент., с. 266). Опираясь на суждение Гёте о слабости Гамлета (ср. Wilhelm Meisters Lehrjahre, Buch IV, Kap. 13), считая «краеугольным камнем» трагедии «мысльслабость воли против долга», Полевой уподоблял датского принца героям своего времени, пережившим разгром декабризма, политически пассивным, бессильным перед лицом наступившей реакции и терзающимся своим бессилием; такое толкование отразилось на переводе, обусловило его злободневность и необычайный успех на русской сцене. При всей своей слабости Гамлет у Полевого оставался положительным героем, ибо в России 1830-х годов не было другой общественной силы, способной противостоять деспотизму самодержавия.

В. Г. Белинский в статье «„Гамлет“. Драма Шекспира. Мочалов в роли Гамлета» (1838), написанной в связи с постановкой Московского театра, утверждал: «Гамлет!.. это вы, это я, это каждый из нас, более или менее, в высоком или смешном, но всегда в жалком и грустном смысле…» (Белинский, т. 2, с. 254). Белинский отошел от концепции Гёте и считал, что «идея Гамлета: слабость воли, но только вследствие распадения, а не по его природе. От природы Гамлет человек сильный…» (там же, с. 293). Но этот взгляд был связан с усвоенной Белинским гегелевской философией и «примирением с действительностью» 1838–1840 гг.[114]После перелома в его мировоззрении критик определил Гамлета как «поэтический апотеоз рефлексии» (1840; Белинский, т. 4, с. 253; при этом Белинский цитировал то же место трагедии, что и Тургенев, когда последний писал о разъединении мысли и воли; см. наст. том, с. 340), а его трагическую коллизию — как результат столкновения «двух враждебных сил — долга, повелевающего мстить за смерть отца, и личной неспособности к мщению…» (1841; там же, т. 5, с. 20). Белинский объявил «позорной» нерешительность Гамлета, который «робеет предстоящего подвига, бледнеет страшного вызова, колеблется и только говорит вместо того, чтоб делать…» (1844; там же, т. 7, с. 313). В Гамлете для Белинского олицетворялась трагедия его поколения — людей сороковых годов. Осуждение датского принца было самокритичным. В нем звучала скорбь революционного мыслителя и борца, не видевшего реальной возможности вступить в «открытый и отчаянный бой» с «неправедной властью». Поэтому, признавая величие и чистоту души Гамлета, Белинский не видел оправдания слабости его воли и считал справедливым его презрение к самому себе. И в то же время он не мог противопоставить Гамлету иного героя — одновременно и деятельного и возвышающегося над ним нравственно, — ибо такого героя не было в действительности.

Внутреннее родство с Гамлетом ощущал и Тургенев. Он подчеркивал в статье: «…почти каждый находит в нем <Гамлете> собственные черты»; «темные стороны гамлетовского типа» «именно потому нас более раздражают, что они нам ближе и понятнее» (с. 335 и 339). Тургенев сознательно проецировал образ шекспировского принца на современность. По свидетельству И. Я. Павловского, он говорил: «Шекспир изобразил Гамлета, но разве мы теряем что-нибудь от того, что находим и изображаем современных Гамлетов?» (Русский курьер, 1884, № 137, 20 мая). При этом Тургенев, сам сформировавшийся духовно в 1830 — 1840-е гг., понимал, что активность и общественная значимость того социального слоя, который в России связывался с именем Гамлета, неизбежно падает, что Гамлеты вырождаются в «лишних людей».

В годы, когда Тургенев писал свою статью, в общественной борьбе выдвинулись новые силы, представители которых не походили на Гамлетов сороковых годов. Пытаясь понять и объяснить их, Тургенев уподобил их Дон-Кихоту. Идеализация Дон-Кихота началась еще в первые годы XIX века (в XVII–XVIII веках он обычно считался отрицательным персонажем). Последователь Канта немецкий философ Ф. Бутервек и А.-В. Шлегель начали толковать образ Дон-Дихота как воплощение героического и поэтического энтузиазма, преданности идее, величия духа. Эта мысль была развита Сисмонди в его сочинении «О литературе южной Европы» (1813) и нашла отклик у многих европейских поэтов первой половины XIX века[115]. Ее же сформулировал и А. Шопенгауэр, философией которого Тургенев увлекался с конца 1850-х годов. Шопенгауэр писал, что Дон-Кихот «аллегоризирует жизнь каждого человека, который не так, как другие, занят только устройством своего личного блага, а стремится за объективной идеальной целью, овладевшей его помыслами и волей, причем, конечно, в этом мире он оказывается странным» (Schopenhauer Arthur. Die Welt als Wille und Vorstellung. Leipzig, 1859. 3. Aufl., Bd. I, Buch 3, § 50, S. 284–285).

Важный для интерпретации Тургенева аспект донкихотства содержался во введении Гейне к немецкому изданию романа Сервантеса (1837), в котором поэт подчеркивал, что «смешное в донкихотстве» заключается не только в том, что «благородный рыцарь пытается оживить давно отжившее прошлое», но «неблагодарным безрассудством является также и попытка слишком рано ввести будущее в настоящее, если к тому же в этой схватке с тяжеловесными интересами сегодняшнего дня обладаешь только очень тощей клячей, очень ветхими доспехами и столь же немощным телом!» (Гейне Генрих. Полн. собр. соч. М.; Л., 1949. Т. VIII, с. 140). Гейне видел в Дон-Кихоте энтузиаста лучшего общественного будущего, человека, пренебрегшего во имя этого будущего интересами настоящего. При таком осмыслении образа стало возможным сравнение Дон-Кихота с социалистом-утопистом Фурье, которое делает Тургенев (см. наст. том, с. 345). Тургенев вообще хорошо знал творчество Гейне, но к «Введению к „Дон-Кихоту“» его внимание могло быть привлечено особо, так как в том же издании «Дон-Кихота» печатался немецкий перевод биографии Сервантеса, написанной Луи Виардо[116].

В русской литературно-публицистической традиции до Тургенева, в частности у Белинского, Дон-Кихот обычно осмыслялся как художественное обобщение разрыва с действительностью и отставания от хода истории[117]. С судьбами революционного движения связал образ Дон-Кихота Герцен, видя в нем воплощение кризиса утопических методов борьбы за переустройство общества; Дон-Кихотами он назвал обанкротившихся деятелей революции 1848 года. «Какой практически смешной и щемящий сердце образ складывается для будущего поэта, образ Дон-Кихота революции!» — писал Герцен в тринадцатом из «Писем из Франции и Италии» (1 июня 1851 г.). Он характеризовал этих Дон-Кихотов как людей, отставших от жизни, которые «повторяют слова, потрясавшие некогда сердца, не замечая, что они уже давно задвинуты другими словами» (Герцен, т. V, с. 206). Это тринадцатое письмо вошло во второе (первое русское) издание «Писем», вышедшее в Лондоне в 1855 г. Тургенев, видимо, познакомился с ним в августе 1856 г., когда он посетил Герцена. Герценовская интерпретация образа Дон-Кихота не могла не привлечь внимания Тургенева, тем более что и для него исходным моментом служили события 1848 года, и, вероятно, он спорил с Герценом о Дон-Кихоте и продолжил спор в статье[118].

В основу противопоставления Гамлета и Дон-Кихота Тургенев положил этический принцип — их отношение к идеалу. Для Гамлета основа и цель существования находится в нем самом, для Дон-Кихота — вне его. Этим обусловливается нравственный облик каждого из них: эгоизм, безверие и скептицизм, развитый ум и слабая воля, трусость, сосредоточенная на себе рефлексия и самобичевание Гамлета; вера в истину, альтруизм, самоотверженность и бесстрашие в борьбе с враждебными человечеству силами, непреклонная воля, односторонность и духовная ограниченность Дон-Кихота.

Своей интерпретацией Гамлета Тургенев стремился показать социальную бесплодность и даже вредность сосредоточенной на себе рефлексии, скепсиса. Проблема эгоизма волновала писателя давно: еще в 1845 г. он рассматривал ее в статье о «Фаусте» Гёте в переводе М. П. Вронченко (см. наст. изд., т. 1). Характерно, что в новой статье он сравнивал Гамлета, воплощающего «начало отрицания», с Мефистофелем. Однако в процессе работы над статьей Тургенев частично пересмотрел свое первоначальное отношение к Гамлету, что выясняется из сопоставления чернового автографа с окончательной редакцией статьи. Так, исчезло прежнее утверждение, что Гамлет «в сущности < …> мелок и антипатичен» (Т сб, вып. 2, с.

Скачать:TXTPDF

облечены в образы Дон-Кихота и Гамлета. Но хотя в своей статье Тургенев опирался на содержание, а иногда и на текст соответствующих произведений Шекспира и Сервантеса, он допускал и значительные отступления