Скачать:TXTPDF
Собрание сочинений в двенадцати томах. Том 5. Рудин. Повести и рассказы 1853-1857

тем же романтиком, каким я знал его. Как ни охватывал его жизненный холод, горький холод опыта, — нежный цветок, рано расцветший в сердце моего друга, уцелел во всей своей нетронутой красе. Даже грусти, даже задумчивости не проявлялось в нем: он по-прежнему был тих, но вечно весел душою.

В Петербурге жил он как бы в пустыне, не размышляя о будущем и не знаясь почти ни с кем. Я его свел с Злотницкими. Он к ним ходил довольно часто. Не будучи самолюбив, он не был застенчив; но и у них, как и везде, говорил мало, однако полюбился им. Тяжелый старик, муж Татьяны Васильевны, и тот обходился с ним ласково, и обе молчаливые девушки скоро к нему привыкли.

Бывало, он придет, принесет с собою, в заднем кармане сюртука, какое-нибудь вновь вышедшее сочинение и долго не решается читать, всё вытягивает шею набок, как птица, да высматривает: можно ли? наконец, уместится в уголку (он вообще любил сидеть по углам), достанет книжку и примется читать, сперва шёпотом, потом громче и громче, изредка перерывая самого себя короткими суждениями или восклицаниями. Я замечал, что Варвара охотнее сестры к нему подсаживалась и слушала его, хотя, конечно, мало его понимала: литература не занимала ее. Сидит, бывало, перед Пасынковым, опершись на руки подбородком, глядит ему — не в глаза, а так, во всё лицо, и словечка не промолвит, только шумно вздохнет вдруг. По вечерам мы играли в фанты, особенно в воскресения и в праздники. К нам тогда присоединялись две барышни, сестры, отдаленные родственницы Злотницких, маленькие, кругленькие, хохотуньи страшные, да несколько кадетов и юнкеров, очень добрых и тихих мальчиков. Пасынков всегда садился подле Татьяны Васильевны и вместе с ней придумывал, что делать тому, чей фант вынется. Софья не любила нежностей и поцелуев, которыми обыкновенно выкупаются фанты, а Варвара досадовала, когда ей приходилось что-нибудь отыскивать или отгадывать. Барышни знай себе хохотали — откуда у них смех брался, — меня иногда досада разбирала, на них глядя, а Пасынков только улыбался и головой покачивал. Старик Злотницкий в наши игры не вмешивался и даже не совсем ласково посматривал на нас из-за дверей своего кабинета. Раз только, совершенно неожиданно, вышел он к нам и предложил, чтобы та особа, чей фант вынется, провальсировала вместе с ним; мы, разумеется, согласились. Вышел фант Татьяны Васильевны: она вся покраснела, смешалась и застыдилась, как пятнадцатилетняя девочка, — но муж ее тотчас приказал Софье сесть за фортепьяно, подошел к жене и сделал с ней два тура, по-старинному, в три темпа. Помню я, как его желчное и темное лицо, с неулыбавшимися глазами, то показывалось, то скрывалось, медленно оборачиваясь и не меняя своего строгого выражения. Вальсируя, он широко шагал и подпрыгивал, а жена его быстро семенила ногами и прижималась, как бы от страха, лицом к его груди. Он довел ее до ее места, поклонился ей, ушел к себе и заперся. Софья хотела было встать. Но Варвара попросила ее продолжать вальс, подошла к Пасынкову и, протянув руку, с неловкой усмешкой сказала: хотите? Пасынков удивился, однако вскочил — он всегда отличался утонченной вежливостью, — взял Варвару за талью, но с первого же шага поскользнулся и, быстро отделившись от своей дамы, покатился прямо под тумбочку, на которой стояла клетка попугая… Клетка упала, попугай испугался и закричал: на кра-ул! Поднялся общий хохот… Злотницкий показался на пороге кабинета, поглядел сурово и захлопнул дверь. С тех пор стоило только вспомнить при Варваре об этом происшествии, и она тотчас начинала смеяться и с таким выражением поглядывала на Пасынкова, как будто умнее того, что он тогда сделал, невозможно было ничего придумать.

Пасынков очень любил музыку. Он часто просил Софью сыграть ему что-нибудь, садился к сторонке и слушал, изредка подтягивая тонким голосом на чувствительных нотках. Особенно любил он «Созвездия» Шуберта*. Он уверял, что, когда при нем играли «Созвездия», ему всегда казалось, что вместе с звуками какие-то голубые длинные лучи лились с вышины ему прямо в грудь. Я еще до сих пор, при виде безоблачного ночного неба с тихо шевелящимися звездами, всегда вспоминаю мелодию Шуберта и Пасынкова… Приходит мне еще на ум одна загородная прогулка. Мы поехали целым обществом в двух ямских четвероместных каретах в Парголово. Помнится, кареты взяли с Владимирской*; они были очень стары, голубого цвета, на круглых рессорах, с широкими козлами и клочками сена внутри; бурые разбитые лошади везли нас тяжелой рысью, хромая каждая на разную ногу. Мы долго гуляли по сосновым рощам вокруг Парголова, пили молоко из глиняных кувшинчиков и ели землянику с сахаром. Погода была чудесная. Варвара не любила много ходить, она скоро утомлялась, но на этот раз она от нас не отставала. Она сняла шляпу, волосы ее развились, тяжелые черты оживились и щеки покраснели. Встретивши в лесу двух крестьянских девочек, она вдруг села на землю, подозвала и не приласкала, а усадила их возле себя. Софья посмотрела на них издали с холодной улыбкой и не подошла к ним. Она гуляла с Асановым, а Злотницкий заметил, что Варвара — настоящая наседка. Варвара встала и пошла прочь. В течение прогулки она несколько раз подходила к Пасынкову и говорила ему: «Яков Иваныч, я вам что-то хочу сказать», — но что она хотела ему сказать — осталось неизвестным.

Впрочем, пора мне возвратиться к моему рассказу.

Я обрадовался приходу Пасынкова; но когда вспомнил о том, что сделал накануне, мне стало невыразимо совестно, и я поспешно отвернулся опять к стене. Погодя немного Яков спросил меня, здоров ли я.

— Здоров, — отвечал я сквозь зубы, — только голова болит.

Яков ничего не ответил и взял книгу. Прошло более часу; я уже собирался во всем сознаться Якову… Вдруг в передней прозвенел колокольчик.

Дверь на лестницу растворилась… я прислушался… Асанов спрашивал моего человека, дома ли я.

Пасынков встал; он не любил Асанова и, сказав мне шёпотом, что пойдет полежать на моей постели, отправился ко мне в спальню.

Минуту спустя вошел Асанов.

По одному покрасневшему лицу его, по короткому и сухому поклону я догадался, что он приехал ко мне неспроста. «Что-то будет?» — подумал я.

Милостивый государь, — начал он, быстро садясь в кресло, — я явился к вам для того, чтобы вы разрешили мне одно сомнение.

— А именно?

— А именно: я желаю знать, честный ли вы человек?

Я вспыхнул.

— Это что значит? — спросил я.

— А вот что это значит… — возразил он, словно отчеканивая каждое слово, — вчера я вам показывал бумажник с письмами одной особы ко мне… Сегодня вы с упреком — заметьте, с упреком — пересказывали этой особе несколько выражений из этих писем, не имея на то ни малейшего права. Я желаю знать, как вы это объясните?

— А я желаю знать, какое вы имеете право меня расспрашивать? — ответил я, весь дрожа от бешенства и внутреннего стыда. — Вольно вам было щеголять вашим дядюшкой, вашей перепиской; я-то тут что? Ведь все ваши письма целы?

— Письма-то целы; но я был вчера в таком состоянии, что вы легко могли…

— Одним словом, милостивый государь, — заговорил я нарочно как можно громче, — я прошу вас оставить меня в покое, слышите ли? Я ничего знать не хочу и объяснять вам ничего не стану. Ступайте к той особе за объяснениями! (Я чувствовал, что у меня голова начинала кружиться.)

Асанов устремил на меня взгляд, которому, видимо, старался придать выражение насмешливой проницательности, пощипал свои усики и встал не спеша.

— Я теперь знаю, что мне думать, — промолвил он, — ваше лицо — лучшая вам улика. Но я должен вам заметить, что благородные люди так не поступают… Прочесть украдкой письмо и потом идти к благородной девушке беспокоить ее…

— Убирайтесь вы к чёрту! — закричал я, затопав ногами, — и присылайте мне секунданта, с вами я не намерен разговаривать.

— Прошу не учить меня, — холодно возразил Асанов, — а секунданта я и сам хотел к вам прислать.

Он ушел. Я упал на диван и закрыл лицо руками. Кто-то тронул меня за плечо; я принял руки — передо мной стоял Пасынков.

— Что это? правда?.. — спросил он меня, — ты прочел чужое письмо?

Я не имел сил ответить ему, но качнул утвердительно головой.

Пасынков подошел к окну и, стоя ко мне спиною, медленно проговорил:

— Ты прочел письмо одной девушки к Асанову. Кто же была эта девушка?

— Софья Злотницкая, — отвечал я, как подсудимый отвечает судье.

Пасынков долго не вымолвил ни слова.

— Одна страсть может до некоторой степени извинить тебя, — начал он наконец. — Разве ты влюблен в Злотницкую?

— Да.

Пасынков опять помолчал.

— Я это думал. И ты сегодня пошел к ней и начал упрекать ее…

— Да, да, да… — проговорил я с отчаяньем. — Ты теперь можешь меня презирать

Пасынков прошелся раза два по комнате.

— А она его любит? — спросил он.

— Любит…

Пасынков потупился и долго смотрел неподвижно на пол.

— Ну, этому надо помочь, — начал он, подняв голову, — этого нельзя так оставить.

И он взялся за шляпу.

— Куда же ты?

— К Асанову.

Я вскочил с дивана.

— Да я тебе не позволю. Помилуй! как можно! Что он подумает?

Пасынков поглядел на меня.

— А по-твоему, разве лучше дать этой глупости ход, себя погубить, девушку опозорить?

— Да что ты скажешь Асанову?

— Я постараюсь вразумить его, скажу, что ты просишь у него извинения…

— Да я не хочу извиняться пред ним!

— Не хочешь? Разве ты не виноват?

Я посмотрел на Пасынкова: спокойное и строгое, хотя грустное выражение лица его меня поразило; оно было ново для меня. Я ничего не отвечал и сел на диван.

Пасынков вышел.

С каким мучительным томлением ожидал я его возвращения! С какой жестокой медленностью проходило время! Наконец он вернулся — поздно.

— Ну что? — спросил я робким голосом.

Слава богу! — отвечал он, — всё улажено.

— Ты был у Асанова?

— Был.

— Что он? чай, ломался? — промолвил я с усилием.

— Нет, не скажу. Я ожидал больше… Он… он не такой пошлый человек, каким я почитал его.

— Ну, а кроме его, ты ни у кого не был? — спросил я погодя немного.

— Я был у Злотницких.

— А!.. (Сердце у меня забилось. Я не смел взглянуть Пасынкову в глаза.) Что ж она?

— Софья Николаевна — девушка благоразумная, добрая… Да, она добрая девушка. Ей сначала было неловко, но потом она успокоилась. Впрочем,

Скачать:TXTPDF

тем же романтиком, каким я знал его. Как ни охватывал его жизненный холод, горький холод опыта, — нежный цветок, рано расцветший в сердце моего друга, уцелел во всей своей нетронутой