порядок своих бумаг и писанием писем, но голова у него была тяжела и как-то запутана. К обеду у него сделался жар: он ничего есть не мог. Жар быстро усилился к вечеру; появилась ломота во всех членах и мучительная головная боль. Инсаров лег на тот самый диванчик, где так недавно сидела Елена; он подумал: «Поделом я наказан, зачем таскался к этому старому плуту», — и попытался заснуть… Но уже недуг завладел им. С страшною силой забились в нем жилы, знойно вспыхнула кровь, как птицы закружились мысли. Он впал в забытье. Как раздавленный, навзничь лежал он, и вдруг ему почудилось: кто-то над ним тихо хохочет и шепчет; он с усилием раскрыл глаза, свет от нагоревшей свечки дернул по ним, как ножом… Что это? Старый прокурор перед ним, в халате из тармаламы, подпоясанный фуляром, как он видел его накануне… «Каролина Фогельмейер», — бормочет беззубый рот. Инсаров глядит, а старик ширится, пухнет, растет, уж он не человек — он дерево… Инсарову надо лезть по крутым сучьям. Он цепляется, падает грудью на острый камень, а Каролина Фогельмейер сидит на корточках, в виде торговки, и лепечет: «Пирожки, пирожки, пирожки», — а там течет кровь, и сабли блестят нестерпимо… Елена!.. И всё исчезло в багровом хаосе.
XXV
— К вам пришел какой-то, кто его знает, слесарь, что ль, какой, — говорил на следующий вечер Берсеневу его слуга, отличавшийся строгим обхождением с барином и скептическим направлением ума, — хочет вас видеть.
— Позови, — промолвил Берсенев.
Вошел «слесарь». Берсенев узнал в нем портного, хозяина квартиры, где жил Инсаров.
— Что ты? — спросил он его.
— Я к вашей милости, — начал портной, медленно переставляя ноги и по временам взмахивая правою рукой с захваченным тремя последними пальцами обшлагом. — Наш жилец, кто его знает, оченно болен.
— Инсаров?
— Точно так, наш жилец. Кто его знает, вчера еще с утра был на ногах, вечером только пить просил, наша хозяйка ему и воду носила, а ночью залопотал, нам-то слышно, потому перегородка; а сегодня утром уж и без языка, лежит, как пласт, а жар от него, боже ты мой! Я подумал, кто его знает, умрет того и гляди; в квартал, думаю, надо дать знать. Потому как он один; да хозяйка мне говорит: «Сходи, мол, ты к тому жильцу, у кого наш-то на даче нанимался: может, он тебе что скажет аль сам придет». Вот я к вашей милости и пришел, потому как нам нельзя, то есть…
Берсенев схватил фуражку, сунул портному в руку целковый и тотчас поскакал с ним на квартиру Инсарова.
Он нашел его лежащего на диване в беспамятстве, не раздетого. Лицо его страшно изменилось. Берсенев тотчас приказал хозяину с хозяйкой раздеть его и перенесть на постель, а сам бросился к доктору и привез его. Доктор прописал разом пиявки, мушки, каломель и велел пустить кровь.
— Он опасен? — спросил Берсенев.
— Да, очень, — отвечал доктор. — Сильнейшее воспаление в легких; перипневмония в полном развитии, может быть, и мозг поражен, а субъект молодой. Его же силы теперь против него направлены. Поздно послали, а впрочем, мы всё сделаем, что требует наука.
Доктор был еще сам молод и верил в науку.
Берсенев остался на ночь. Хозяин и хозяйка оказались добрыми и даже расторопными людьми, как только нашелся человек, который стал им говорить, что́ надо было делать. Явился фельдшер — и начались медицинские истязания.
К утру Инсаров очнулся на несколько минут, узнал Берсенева, спросил: «Я, кажется, нездоров?» — посмотрел вокруг себя с тупым и вялым недоумением трудно больного и опять забылся. Берсенев поехал домой, переоделся, захватил с собой кое-какие книги и вернулся на квартиру Инсарова. Он решился поселиться у него, по крайней мере на первое время. Он огородил его кровать ширмами, а себе устроил местечко около диванчика. Невесело и нескоро прошел день. Берсенев отлучился только для того, чтобы пообедать. Настал вечер. Он зажег свечку с абажуром и принялся за чтение. Всё было тихо кругом. У хозяев за перегородкой слышался то сдержанный шёпот, то зевок, то вздох… Кто-то у них чихнул, и его шёпотом побранили; за ширмами раздавалось тяжелое и неровное дыхание, изредка прерываемое коротким стоном да тоскливым метанием головы по подушке… Странные нашли на Берсенева думы. Он находился в комнате человека, жизнь которого висела на нитке, — человека, которого, он это знал, любила Елена… Вспомнилась ему та ночь, когда Шубин нагнал его и объявил ему, что она его любит, его, Берсенева! А теперь… «Что мне теперь делать? — спрашивал он самого себя. — Известить ли Елену об его болезни? Подождать ли? Это известие печальнее того, которое я же ей сообщил когда-то: странно, как судьба меня всё ставит третьим лицом между ними!» Он решил, что лучше подождать. Взоры его упали на стол, покрытый грудами бумаг… «Исполнит ли он свои замыслы? — подумал Берсенев. — Неужели всё исчезнет?» И жалко ему становилось молодой погибающей жизни, и он давал себе слово ее спасти…
Ночь была нехороша. Больной много бредил. Несколько раз вставал Берсенев с своего диванчика, приближался на цыпочках к постели и печально прислушивался к его несвязному лепетанию. Раз только Инсаров произнес с внезапной ясностью: «Я не хочу, я не хочу, ты не должна…» Берсенев вздрогнул и посмотрел на Инсарова: лицо его, страдальческое и мертвенное в то же время, было неподвижно, и руки лежали бессильно… «Я не хочу», — повторил он едва слышно.
Доктор приехал поутру, покачал головой и прописал новые лекарства.
— Еще далеко до кризиса, — сказал он, надевая шляпу.
— А после кризиса? — спросил Берсенев.
— После кризиса? Исход бывает двоякий: aut Caesar, aut nihil*[90].
Доктор уехал. Берсенев прошелся несколько раз по улице: ему нужен был чистый воздух. Он вернулся и взялся за книгу. Раумера уж он давно кончил: он теперь изучал Грота.*
Вдруг дверь тихо скрипнула, и осторожно вдвинулась в комнату головка хозяйской дочери, покрытая, по обыкновению, тяжелым платком.
— Здесь, — заговорила она вполголоса, — та барышня, что тогда мне гривенничек…
Головка хозяйской дочери внезапно скрылась, и на место ее появилась Елена.
Берсенев вскочил, как ужаленный; но Елена не шевельнулась, не вскрикнула… Казалось, она всё поняла в одно мгновение. Страшная бледность покрыла ее лицо, она подошла к ширмам, заглянула за них, всплеснула руками и окаменела. Еще мгновение, и она бы бросилась к Инсарову, но Берсенев остановил ее:
— Что вы делаете? — проговорил он трепещущим шёпотом. — Вы его погубить можете!
Она зашаталась. Он подвел ее к диванчику и досадил ее.
Она посмотрела ему в лицо, потом окинула его взглядом, потом уставилась на пол.
— Он умирает? — спросила она так холодно и спокойно, что Берсенев испугался.
— Ради бога, Елена Николаевна, — начал он, — что вы это? Он болен, точно, — и довольно опасно… Но мы его спасем; за это я вам ручаюсь.
— Он без памяти? — спросила она так же, как в первый раз.
— Да, он теперь в забытьи… Это всегда бывает в начале этих болезней, но это ничего не значит, ничего, уверяю вас. Выпейте воды.
Она подняла на него глаза, и он понял, что она не слышала его ответов.
— Если он умрет, — проговорила она всё тем же голосом, — и я умру.
Инсаров в это мгновение простонал слегка; она затрепетала, схватила себя за голову, потом стала развязывать ленты шляпы.
— Что это вы делаете? — спросил ее Берсенев.
Она не отвечала.
— Что вы делаете? — повторил он.
— Я остаюсь здесь.
— Как… надолго?
— Не знаю, может быть, на весь день, на ночь, навсегда… не знаю.
— Ради бога, Елена Николаевна, придите в себя. Я, конечно, никак не мог ожидать вас здесь увидеть; но я все-таки… предполагаю, что вы зашли сюда на короткое время. Вспомните, вас могут хватиться дома…
— И что же?
— Вас будут искать… Вас найдут…
— И что же?
— Елена Николаевна! Вы видите… Он вас теперь защитить не может.
Она опустила голову, словно задумалась, поднесла платок к губам, и судорожные рыдания с потрясающею силою внезапно исторглись из ее груди… Она бросилась лицом на диван, старалась заглушить их, но всё ее тело поднималось и билось, как только что пойманная птичка.
— Елена Николаевна… ради бога… — твердил над ней Берсенев.
— А? Что такое? — раздался вдруг голос Инсарова.
Елена выпрямилась, а Берсенев так и замер на месте… Погодя немного он подошел к постели… Голова Инсарова по-прежнему бессильно лежала на подушке; глаза были закрыты.
— Он бредит? — прошептала Елена.
— Кажется, — отвечал Берсенев, — но это ничего; это тоже всегда так бывает, особенно если…
— Когда он занемог? — перебила Елена.
— Третьего дня; со вчерашнего дня я здесь. Положитесь на меня, Елена Николаевна. Я не отойду от него; все средства будут употреблены. Если нужно, мы созовем консилиум.
— Он умрет без меня, — воскликнула она, ломая руки.
— Я вам даю слово извещать вас ежедневно о ходе его болезни, и если бы наступила действительная опасность…
— Клянитесь мне, что вы тотчас пошлете за мною когда бы то ни было, днем, ночью; пишите записку прямо ко мне… Мне всё равно теперь. Слышите ли вы? обещаетесь ли вы это сделать?
— Обещаюсь, перед богом.
— Поклянитесь.
— Клянусь.
Она вдруг схватила его руку и, прежде чем он успел ее отдернуть, припала к ней губами.
— Елена Николаевна… что вы это, — пролепетал он.
— Нет… нет… не надо… — произнес невнятно Инсаров и тяжело вздохнул.
Елена подошла к ширмам, стиснула платок зубами и долго, долго глядела на больного. Безмолвные слезы потекли по ее щекам.
— Елена Николаевна, — сказал ей Берсенев, — он может прийти в себя, узнать вас; бог знает, хорошо ли это будет. Притом же я с часу на час жду доктора…
Елена взяла шляпу с диванчика, надела ее и остановилась. Глаза ее печально блуждали по комнате. Казалось, она вспоминала…
— Я не могу уйти, — прошептала она наконец.
Берсенев пожал ей руку.
— Соберитесь с силами, — промолвил он, — успокойтесь; вы оставляете его на моем попечении. Я сегодня же вечером заеду к вам.
Елена взглянула на него, проговорила: «О, мой добрый друг!» — зарыдала и бросилась вон.
Берсенев прислонился к двери. Чувство горестное и горькое, не лишенное какой-то странной отрады, сдавило ему сердце. «Мой добрый друг!» — подумал он и повел плечом.
— Кто здесь? — послышался голос Инсарова.
Берсенев подошел к нему.
— Я здесь, Дмитрий Никанорович. Что вам? Как вы себя чувствуете?
—