становлюсь, брат; отстранился. На покой, знаешь…
«Хорош покой!» — подумал я, взглянув кругом. — Мартын Петрович! — промолвил я вслух. — Вам непременно надо к нам приехать.
Харлов глянул на меня.
— Ступай, брат, прочь; вот что.
— Не огорчайте маменьку, приезжайте.
— Ступай, брат, ступай, — твердил Харлов. — Что тебе со мной разговаривать?
— Если у вас экипажа нет, маменька вам свой пришлет.
— Ступай!
— Да, право же, Мартын Петрович!
Харлов опять понурился — и мне показалось, что его потемневшие, как бы землей перекрытые щеки слегка покраснели.
— Право, приезжайте, — продолжал я. — Что вам тут сидеть-то? Себя мучить?
— Как так мучить, — промолвил он с расстановкой.
— Да так же — мучить? — повторил я.
Харлов замолчал и словно в думу погрузился.
Ободренный этим молчаньем, я решился быть откровенным, действовать прямо, начистоту. (Не забудьте — мне было всего пятнадцать лет.)
— Мартын Петрович! — начал я, усаживаясь возле него. — Я ведь всё знаю, решительно всё! Я знаю, как ваш зять с вами поступает — конечно, с согласия ваших дочерей. И теперь вы в таком положении… Но зачем же унывать?
Харлов всё молчал и только удочку уронил, а я-то — каким умницей, каким философом я себя чувствовал!
— Конечно, — заговорил я снова, — вы поступили неосторожно, что всё отдали вашим дочерям. Это было очень великодушно с вашей стороны — и я вас упрекать не стану. В наше время это слишком редкая черта! Но если ваши дочери так неблагодарны, то вам следует оказать презрение… именно презрение… и не тосковать…
— Оставь! — прошептал вдруг Харлов со скрежетом зубов, и глаза его, уставленные на пруд, засверкали злобно… — Уйди!
— Но, Мартын Петрович…
— Уйди, говорят… а то убью!
Я было совсем пододвинулся к нему; но при этом последнем слове невольно вскочил на ноги.
— Что вы такое сказали, Мартын Петрович?
— Убью, говорят тебе; уйди! — Диким стоном, ревом вырвался голос из груди Харлова, но он не оборачивал головы и продолжал с яростью смотреть прямо перед собой. — Возьму да брошу тебя со всеми твоими дурацкими советами в воду, — вот ты будешь знать, как старых людей беспокоить, молокосос! — «Он с ума сошел!» — мелькнуло у меня в голове.
Я взглянул на него попристальнее и остолбенел окончательно: Мартын Петрович плакал!! Слезинка за слезинкой катилась с его ресниц по щекам… а лицо приняло выражение совсем свирепое…
— Уйди! — закричал он еще раз, — а то убью тебя, ей-богу, чтобы другим повадно не было!
Он дрыгнул всем телом как-то вбок и оскалился, точно кабан; я схватил ружье и бросился бежать. Собака с лаем пустилась вслед за мною! И она тоже испугалась.
Вернувшись домой, я, разумеется, матушке ни единым словом не намекнул на то, что видел, но, встретившись с Сувениром, я — чёрт знает почему — рассказал ему всё. Этот противный человек до того обрадовался моему рассказу, так визгливо хохотал и даже прыгал, что я чуть не побил его.
— Эх! посмотрел бы я, — твердил он, задыхаясь от смеха, — как этот идол, «вшед» Харлус, залез в тину да и сидит в ней…
— Сходите к нему на пруд, коли вам так любопытно.
— Да; а как убьет?
Очень мне надоел Сувенир, и раскаивался я в своей неуместной болтливости… Житков, которому он передал мой рассказ, взглянул на дело несколько иначе.
— Придется к полиции обратиться, — решил он, — а пожалуй, и за воинской командой нужно будет послать.
Предчувствие его насчет воинской команды не сбылось, — но произошло действительно нечто необыкновенное.
XXII
В половине октября, недели три спустя после моего свидания с Мартыном Петровичем, я стоял у окна моей комнаты, во втором этаже нашего дома — и, ни о чем не помышляя, уныло посматривал на двор и на пролегавшую за ним дорогу. Погода уже пятый день стояла отвратительная; об охоте невозможно было и помышлять. Всё живое поспряталось; даже воробьи притихли, а грачи давно пропали. Ветер то глухо завывал, то свистал порывисто; низкое, без всякого просвету небо из неприятно белого цвета переходило в свинцовый, еще более зловещий цвет — и дождь, который лил, лил неумолчно и беспрестанно, внезапно становился еще крупнее, еще косее и с визгом расплывался по стеклам. Деревья совсем истрепались и какие-то серые стали: уж, кажется, что было с них взять, а ветер нет-нет — да опять примется тормошить их. Везде стояли засоренные мертвыми листьями лужи; крупные волдыри, то и дело лопаясь и возрождаясь, вскакивали и скользили по ним. Грязь по дорогам стояла невылазная; холод проникал в комнаты, под платье, в самые кости; невольная дрожь пробегала по телу — и уж как становилось дурно на душе! Именно дурно — не грустно. Казалось, уже никогда не будет на свете ни солнца, ни блеска, ни красок, а вечно будет стоять эта слякоть и слизь, и серая мокрота, и сырость кислая — и ветер будет вечно пищать и ныть! Вот стоял я так-то в раздумье у окна — и помню я: темнота набежала внезапная, синяя темнота, хотя часы показывали всего двенадцать. Вдруг мне почудилось, что через наш двор — от ворот к крыльцу промчался медведь! Правда, не на четвереньках, а такой, каким его рисуют, когда он поднимается на задние лапы. Я глазам не верил. Если и не медведя я увидал, то во всяком случае что-то громадное, черное, шершавое… Не успел я еще сообразить, что б это могло быть, как вдруг раздался внизу неистовый стук. Казалось, что-то совсем неожиданное, что-то страшное ввалилось в наш дом. Поднялась суета, беготня…
Я проворно спустился с лестницы, вскочил в столовую…
В дверях гостиной, лицом ко мне, стояла как вкопанная моя матушка; за ней виднелось несколько испуганных женских лиц; дворецкий, два лакея, казачок с раскрытыми от изумления ртами — тискались у двери в переднюю; а посреди столовой, покрытое грязью, растрепанное, растерзанное, мокрое — мокрое до того, что пар поднимался кругом и вода струйками бежала по полу, — стояло на коленях, грузно колыхаясь и как бы замирая, то самое чудовище, которое в моих глазах промчалось через двор! И кто же был это чудовище? Харлов! Я зашел сбоку и увидал — не лицо его, а голову, которую он обхватил ладонями по слепленным грязью волосам. Он дышал тяжело, судорожно; что-то даже клокотало в его груди — и на всей этой забрызганной темной массе только и можно было различить явственно, что крошечные, дико блуждавшие белки глаз. Он был ужасен! Вспомнился мне сановник, которого он некогда оборвал за сравнение с мастодонтом. Действительно: такой вид должно было иметь допотопное животное, только что спасшееся от другого, сильнейшего зверя, напавшего на него среди вековечного ила первобытных болот.
— Мартын Петрович! — воскликнула наконец матушка и руками всплеснула. — Ты ли это? Господи, боже милостивый!
— Я… я… — послышался прерывистый голос, как бы с усилием и болью выпирая каждый звук, — ох! Я!
— Но что это с тобою, господи?!
— Наталья Николав…на… я к вам… прямо из дому бе…жал пешком…
— По этакой грязи! Да ты на человека не похож. Встань, сядь по крайней мере… А вы, — обратилась она к горничным, — поскорей сбегайте за полотенцами. Да нет ли какого сухого платья? — спросила она дворецкого.
Дворецкий показал руками, что где же, мол, на такой рост?..
— А впрочем, одеяло можно принести, — доложил он, — не то попона есть новая.
— Да встань же, встань, Мартын Петрович, сядь, — повторяла матушка.
— Выгнали меня, сударыня, — простонал вдруг Харлов, — и голову назад закинул и руки протянул вперед. — Выгнали, Наталья Николаевна! Родные дочери из моего же родного пепелища…
Матушка ахнула.
— Что ты говоришь! Выгнали! Экой грех! экой грех! (Она перекрестилась.) Только встань ты, Мартын Петрович, сделай милость!
Две горничные вошли с полотенцами и остановились перед Харловым. Видно было, что они и придумать не могли, как им приступиться к этакой уйме грязи.
— Выгнали, сударыня, выгнали, — твердил между тем Харлов. — Дворецкий вернулся с большим шерстяным одеялом и тоже остановился в недоумении. Головка Сувенира высунулась из-за двери и исчезла.
— Мартын Петрович, встань! Сядь! и расскажи мне всё по порядку, — решительным тоном скомандовала матушка.
Харлов приподнялся… Дворецкий хотел было ему помочь, но только руку замарал и, встряхивая пальцами, отступил к двери. Переваливаясь и шатаясь, Харлов добрался до стула и сел. Горничные опять приблизились к нему с полотенцами, но он отстранил их движением руки и от одеяла отказался. Впрочем, матушка сама не стала настаивать: обсушить Харлова, очевидно, не было возможности; только следы его на полу наскоро подтерли.
XXIII
— Как же это тебя выгнали? — спросила матушка Харлова, как только он немного «отдышался».
— Сударыня! Наталья Николаевна! — начал он напряженным голосом — и опять поразила меня беспокойная беготня его белков, — буду правду говорить: больше всех виноват я сам.
— То-то вот; не хотел ты меня тогда послушаться, — промолвила матушка, опускаясь на кресло и слегка помахивая перед носом надушенным платком: очень уже разило от Харлова… в лесном болоте не так сильно пахнет.
— Ох, не тем я провинился, сударыня, а гордостью. Гордость погубила меня, не хуже царя Навуходоносора. Думал я: не обидел меня господь бог умом-разумом; коли я что решил — стало, так и следует… А тут страх смерти подошел… Вовсе я сбился! Покажу, мол, я напоследках силу да власть свою! Награжу — а они должны по гроб чувствовать… (Харлов вдруг весь всколыхался…) Как пса паршивого выгнали из дому вон! Вот их какова благодарность!
— Но каким же образом, — опять начала было матушка…
— Казачка Максимку от меня взяли, — перебил ее Харлов (глаза его продолжали бегать, обе руки он держал у подбородка — пальцы в пальцы), — экипаж отняли, месячину урезали, жалованья выговоренного не платили — кругом, как есть, окорнали — я всё молчал, всё терпел! И терпел я по причине… ох! опять-таки гордости моей. Чтобы не говорили враги мои лютые: вот, мол, старый дурак, теперь кается; да и вы, сударыня, помните, меня предостерегали: локтя, мол, своего не укусишь! Вот я и терпел… Только сегодня прихожу я к себе в комнату, а уж она занята — и постельку мою в чулан выкинули! Можешь-де и там спать; тебя и так за милость терпят; нам-де твоя комната нужна для хозяйства. И это мне говорит — кто же? Володька Слёткин, смерд, паскуд…
Голос Харлова