оборвался.
— Но дочери-то твои? Они-то что же? — спросила матушка.
— А я всё терпел, — продолжал Харлов свое повествование, — горько, горько мне было во́ как и стыдно… Не глядел бы на свет божий! Оттого я и к вам, матушка, поехать не захотел — от этого от самого от стыда, от страму! Ведь я, матушка моя, всё перепробовал: и лаской, и угрозой, и усовещивал-то их, и что уж! кланялся… вот так-то (Харлов показал, как он кланялся). И всё понапрасну! И всё-то я терпел! Сначалу-то, на первых-то порах, не такие у меня мысли были: возьму, мол, перебью, перешвыряю всех, чтобы и на семена не осталось… Будут знать! Ну, а потом — покорился! Крест, думаю, мне послан; к смерти, значит, приготовиться надо. И вдруг сегодня, как пса! И кто же? Володька! А что вы о дочерях спрашивать изволили, то разве в них есть какая своя воля? Володькины холопки! Да!
Матушка удивилась.
— Про Анну я еще это понять могу; она — жена… Но с какой стати вторая-то твоя…
— Евлампия-то? Хуже Анны! Вся, как есть, совсем в Володькины руки отдалась. По той причине она и вашему солдату-то отказала. По его, по Володькину, приказу. Анне — видимое дело — следовало бы обидеться, да она и терпеть сестры не может, а покоряется! Околдовал, проклятый! Да ей же, Анне, вишь, думать приятно, что вот, мол, ты, Евлампия, какая всегда была гордая, а теперь вон что из тебя стало!.. О… ох, ох! Боже мой, боже!
Матушка с беспокойством посмотрела на меня. Я отошел немножко в сторону, из предосторожности, как бы меня не выслали…
— Очень сожалею, Мартын Петрович, — начала она, — что мой бывший воспитанник причинил тебе столько горя и таким нехорошим человеком оказался; но ведь и я в нем ошиблась… Кто мог это ожидать от него!
— Сударыня, — простонал Харлов и ударил себя в грудь. — Не могу я снести неблагодарность моих дочерей! Не могу, сударыня! Ведь я им всё, всё отдал! И к тому же совесть меня замучила. Много… ох! много передумал я, у пруда сидючи да рыбу удучи! «Хоть бы ты пользу кому в жизни сделал! — размышлял я так-то, — бедных награждал, крестьян на волю отпустил, что ли, за то, что век их заедал! Ведь ты перед богом за них ответчик! Вот когда тебе отливаются их слезки!» И какая теперь их судьба: была яма глубока и при мне — что греха таить, а теперь и дна не видать! Эти все грехи я на душу взял, совестью для детей пожертвовал, а мне за это шиш! Из дому меня пинком, как пса!
— Полно об этом думать, Мартын Петрович, — заметила матушка.
— И как он мне сказал, ваш-то Володька, — с новой силой подхватил Харлов, — как сказал он мне, что мне в моей горенке больше не жить, а я в самой той горенке каждое бревнышко собственными руками клал — как сказал он мне это — и бог знает, что со мной приключилось! В головушке помутилось, по сердцу как ножом… Ну, либо его зарезать, либо из дому вон!.. Вот я и побежал к вам, благодетельница моя, Наталья Николаевна… И куды ж мне было голову приклонить? А тут дождь, слякоть… Я, может, раз двадцать упал! И теперь… в этаком безобразии…
Харлов окинул себя взглядом и завозился на стуле, словно встать собирался.
— Полно тебе, полно, Мартын Петрович, — поспешно проговорила матушка, — какая в том беда? Что ты пол-то замарал? Эка важность! А я вот какое хочу тебе предложение сделать. Слушай! Отведут тебя теперь в особую комнату, постель дадут чистую — ты разденься, умойся, да приляг и усни…
— Матушка, Наталья Николаевна! Не уснуть мне! — уныло промолвил Харлов. — В мозгах-то словно молотами стучат! Ведь меня, как тварь непотребную…
— Ляг, усни, — настойчиво повторила матушка. — А потом мы тебя чаем напоим — ну, и потолкуем с тобою. Не унывай, приятель старинный! Если тебя из твоего дома выгнали, в моем доме ты всегда найдешь себе приют… Я ведь не забыла, что ты мне жизнь спас.
— Благодетельница! — простонал Харлов и закрыл лицо руками. — Спасите вы меня теперь!
Это воззвание тронуло мою матушку почти до слез.
— Охотно готова тебе помочь, Мартын Петрович, всем, чем тольку могу; но ты должен обещать мне, что будешь вперед меня слушаться и всякие недобрые мысли прочь от себя отгонишь…
Харлов принял руки от лица.
— Коли нужно, — промолвил он, — я ведь и простить могу!
Матушка одобрительно кивнула головой.
— Очень мне приятно видеть тебя в таком истинно христианском расположении духа, Мартын Петрович; но речь об этом впереди. Пока приведи ты себя в порядок — а главное, усни. Отведи ты Мартына Петровича в зеленый кабинет покойного барина, — обратилась матушка к дворецкому, — и что он только потребует, чтобы сию минуту было! Платье его прикажи высушить и вычистить, а белье, какое понадобится, спроси у кастелянши — слышишь?
— Слушаю, — отвечал дворецкий.
— А как он проснется, мерку с него прикажи снять портному; да бороду надо будет сбрить. Не сейчас, а после.
— Слушаю, — повторил дворецкий. — Мартын Петрович, пожалуйте. — Харлов поднялся, посмотрел на матушку, хотел было подойти к ней, но остановился, отвесил поясной поклон, перекрестился трижды на образ и пошел за дворецким. Вслед за ним и я выскользнул из комнаты.
XXIV
Дворецкий привел Харлова в зеленый кабинет и тотчас побежал за кастеляншей, так как белья на постели не оказалось. Сувенир, встретивший нас в передней и вместе с нами вскочивший в кабинет, немедленно принялся, с кривляньем и хохотом, вертеться около Харлова, который, слегка расставив руки и ноги, в раздумье остановился посреди комнаты. Вода всё еще продолжала течь с него.
— Вшед! Вшед Харлус! — пищал Сувенир, перегнувшись надвое и держа себя за бока. — Великий основатель знаменитого рода Харловых, воззри на своего потомка! Каков он есть? Можешь его признать? Ха-ха-ха! Ваше сиятельство, пожалуйте ручку! Отчего это на вас черные перчатки?
Я хотел было удержать, пристыдить Сувенира… но не тут-то было!
— Приживальщиком меня величал, дармоедом! «Нет, мол, у тебя своего крова!» А теперь небось таким же приживальщиком стал, как и аз грешный! Что Мартын Харлов, что Сувенир проходимец — теперь всё едино! Подачками тоже кормиться будет! Возьмут корку хлеба завалящую, что собака нюхала, да прочь пошла… На, мол, кушай! Ха-ха-ха!
Харлов всё стоял неподвижно, уткнув голову, расставив ноги и руки.
— Мартын Харлов, столбовой дворянин! — продолжал пищать Сувенир. — Важность-то какую на себя напустил, фу ты, ну ты! Не подходи, мол, зашибу! А как именье свое от большого ума стал отдавать да делить — куды раскудахтался! «Благодарность! — кричит, — благодарность!» А меня-то за что обидел? Не наградил? Я, быть может, лучше бы восчувствовал! И значит, правду я говорил, что посадят его голой спиной…
— Сувенир! — закричал я; но Сувенир не унимался. Харлов всё не трогался; казалось, он только теперь начинал чувствовать, до какой степени всё на нем было мокро, и ждал, когда это с него всё снимут. Но дворецкий не возвращался.
— А еще воин! — начал опять Сувенир. — В двенадцатом году отечество спасал, храбрость свою показывал! То-то вот и есть: с мерзлых мародеров портки стащить — это наше дело; а как девка на нас ногой притопнет, у нас у самих душа в портки…
— Сувенир! — закричал я вторично.
Харлов искоса посмотрел на Сувенира; он до того мгновенья словно и присутствия его не замечал, и только возглас мой возбудил его внимание.
— Смотри, брат, — проворчал он глухо, — не допрыгайся до беды!
Сувенир так и покатился со смеху.
— Ох, как вы меня испугали, братец почтеннейший! уж как вы страшны, право! Хоть бы волосики себе причесали, а то, сохрани бог, засохнут, не отмоешь их пото́м; придется скосить косою. — Сувенир вдруг расходился. — Еще куражитесь! Голыш, а куражится! Где ваш кров теперь, вы лучше мне скажите, вы всё им хвастались? У меня, дескать, кров есть, а ты бескровный! Наследственный, дескать, мой кров! (Далось же Сувениру это слово!)
— Господин Бычков, — промолвил я. — Что вы делаете! опомнитесь!
Но он продолжал трещать и всё прыгал да шмыгал около самого Харлова… А дворецкий с кастеляншей всё не шли!
Мне жутко становилось. Я начинал замечать, что Харлов, который в течение разговора с моей матушкой постепенно стихал и даже под конец, по-видимому, помирился с своей участью, снова стал раздражаться: он задышал скорее, под ушами у него вдруг словно припухло, пальцы зашевелились, глаза снова забегали среди темной маски забрызганного лица…
— Сувенир! Сувенир! — воскликнул я. Перестаньте, я маменьке скажу.
Но Сувениром словно бес овладел.
— Да, да, почтеннейший! — затрещал он опять, — вот мы с вами теперь в каких субтильных обстоятельствах обретаемся! А дочки ваши, с зятьком вашим, Владимиром Васильевичем, под вашим кровом над вами потешаются вдоволь! И хоть бы вы их, по обещанию, прокляли! И на это вас не хватило! Да и куда вам с Владимиром Васильевичем тягаться? Еще Володькой его называли! Какой он для вас Володька? Он — Владимир Васильевич, господин Слёткин, помещик, барин, а ты — кто такой?
Неистовый рев заглушил речь Сувенира… Харлова взорвало. Кулаки его сжались и поднялись, лицо посинело, пена показалась на истресканных губах, он задрожал от ярости.
— Кров! — говоришь ты, — загремел он своим железным голосом, — проклятие! — говоришь ты… Нет! Я их не прокляну… Им это нипочем! А кров… кров я их разорю, и не будет у них крова, так же, как у меня! Узнают они Мартына Харлова! Не пропала еще моя сила! Узнают, как надо мной издеваться!.. Не будет у них крова!
Я обомлел; я отроду не бывал свидетелем такого безмерного гнева. Не человек, дикий зверь метался предо мною! Я обомлел… а Сувенир, тот от страха под стол забился.
— Не будет! — закричал Харлов в последний раз и, чуть не сбив с ног входивших кастеляншу и дворецкого, бросился вон из дому… Кубарем прокатился он по двору и исчез за воротами.
XXV
Матушка страшно рассердилась, когда дворецкий пришел с смущенным видом доложить о новой и неожиданной отлучке Мартына Петровича. Он не осмелился утаить причину этой отлучки; я принужден был подтвердить его слова.