не клеились. Всё, что он пытался выводить на бумаге, производило на него самого впечатление чего-то фальшивого, натянутого, неверного в тоне, в языке — и он раза два — о ужас! — невольно сворачивал на стихи или на скептические личные излияния. Он даже решился (важный признак доверия и сближения!) говорить об этой своей неудаче с Марианной… и опять-таки, к удивлению своему, нашел в ней сочувствие — разумеется, не к своей беллетристике, а к той нравственной болезни, которой он страдал и которая не была ей чужда. Марианна не хуже его восставала на эстетику; а собственно потому и не полюбила Маркелова и не пошла за него, что в нем не существовало и следа той самой эстетики! Марианна, конечно, в этом даже себе самой не смела сознаться; но ведь только то и сильно в нас, что остается для нас самих полуподозренной тайной.
Так шли дни — туго, неровно, но не скучно.
Нечто странное происходило с Неждановым. Он был недоволен собою, своей деятельностью, то есть своим бездействием; речи его почти постоянно отзывались желчью и едкостью самобичевания; а на душе у него — где-то там, очень далеко внутри — было недурно; он испытывал даже некоторое успокоение. Было ли то следствием деревенского затишья, воздуха, лета, вкусной пищи, удобного житья, происходило ли оно оттого, что ему в первый раз от роду случилось изведать сладость соприкосновения с женскою душою, — сказать трудно; но ему в сущности было даже легко, хотя он и жаловался — искренно жаловался — другу своему, Силину.
Впрочем, это настроение Нежданова было внезапно и насильственно прервано — в один день.
Утром того дня он получил записку от Василия Николаевича, в которой предписывалось ему вместе с Маркеловым — в ожидании дальнейших инструкций — немедленно познакомиться и сговориться с уже поименованным Соломиным и некоторым купцом Голушкиным, старообрядцем, проживавшим в С *. Записка эта перетревожила Нежданова; упрек его бездействию послышался ему в ней. Горечь, которая всё это время кипела у него на одних словах, теперь снова поднялась со дна его души.
К обеду приехал Калломейцев, расстроенный и раздраженный.
— Представьте, — закричал он почти слезливым голосом, — какой ужас я сейчас вычитал в газете: моего друга, моего милого Михаила, сербского князя, какие-то злодеи убили в Белграде! До чего, наконец, дойдут эти якобинцы и революционеры, если им не положат твердый предел!
Сипягин «позволил себе заметить», что это гнусное убийство, вероятно, совершено не якобинцами — «коих в Сербии не предполагается», — а людьми партии Карагеоргиевичей, врагами Обреновичей… Но Калломейцев ничего слышать не хотел и тем же слезливым голосом начал снова рассказывать, как покойный князь его любил и какое ему подарил ружье!.. Понемногу расходившись и придя в азарт, Калломейцев от заграничных якобинцев обратился к доморощенным нигилистам и социалистам — и разразился наконец целой филиппикой. Обхватив, по-модному, большой белый хлеб обеими руками и переламывая его пополам над тарелкой супа, как это делают завзятые парижане в «Café Riche», он изъявлял желание раздробить, превратить в прах всех тех, которые сопротивляются — чему бы и кому бы то ни было!!. Он именно так выразился. «Пора! пора!» — твердил он, занося себе ложку в рот. «Пора! пора!» — повторял он, подставляя рюмку слуге, разливавшему херес. С благоговеньем упомянул он о великих московских публицистах — и Ladislas, notre bon et cher Ladislas[39], не сходил у него с языка. И при этом он то и дело устремлял взор на Нежданова, словно тыкал его им. «Вот, мол, тебе! Получай загвоздку! Это я на твой счет! А вот еще!» Тот не вытерпел, наконец, и начал возражать — немного, правда, трепетным (конечно, не от робости) и хриповатым голосом; начал защищать надежды, принципы, идеалы молодежи. Калломейцев немедленно запищал — негодование в нем всегда выражалось фальцетом — и стал грубить. Сипягин величественно принял сторону Нежданова; Валентина Михайловна тоже соглашалась с мужем; Анна Захаровна старалась отвлечь внимание Коли и бросала куда ни попало яростные взгляды из-под нависшего чепца; Марианна не шевелилась, словно окаменела.
Но вдруг, услышав в двадцатый раз произнесенное имя Ladislas’а, Нежданов вспыхнул весь и, ударив ладонью по столу, воскликнул:
— Вот нашли авторитет! Как будто мы не знаем, что́ такое этот Ladislas! Он — прирожденный клеврет и больше ничего!
— А… а… а… во… вот как… вот ку… куда! — простонал Калломейцев, заикаясь от бешенства… — Вы вот как позволяете себе отзываться о человеке, которого уважают такие особы, как граф Блазенкрампф и князь Коврижкин!
Нежданов пожал плечами.
— Хороша рекомендация: князь Коврижкин, этот лакей-энтузиаст…
— Ladislas — мой друг! — закричал Калломейцев. — Он мой товарищ — и я…
— Тем хуже для вас, — перебил Нежданов, — значит, вы разделяете его образ мыслей и мои слова относятся также к вам.
Калломейцев помертвел от злости.
— Ка… как? Что? Как вы смеете? На… надобно вас… сейчас…
— Что́ вам угодно сделать со мною сейчас? — вторично, с иронической вежливостью перебил Нежданов.
Бог ведает, чем бы разрешилась эта схватка между двумя врагами, если бы Сипягин не прекратил ее в самом начале. Возвысив голос и приняв осанку, в которой неизвестно что преобладало: важность ли государственного человека, или же достоинство хозяина дома — он с спокойной твердостью объявил, что не желает слышать более у себя за столом подобные неумеренные выражения; что он давно поставил себе правилом (он поправился: священным правилом) уважать всякого рода убеждения, но только с тем (тут он поднял указательный палец, украшенный гербовым кольцом), чтобы они удерживались в известных границах благопристойности и благоприличия; что если он, с одной стороны, не может не осудить в г-не Нежданове некоторую невоздержность языка, извиняемую, впрочем, молодостью его лет, то, с другой стороны, не может также одобрить в г-не Калломейцеве ожесточение его нападок на людей противного лагеря — ожесточение, объясняемое, впрочем, его рвением к общему благу.
— Под моим кровом, — так кончил он, — под кровом Сипягиных, нет ни якобинцев, ни клевретов, а есть только добросовестные люди, которые, однажды поняв друг друга, непременно кончат тем, что подадут друг другу руки!
Нежданов и Калломейцев умолкли оба — однако руки друг другу не подали; видно, час взаимного понимания не наступил для них. Напротив: они никогда еще не чувствовали такой сильной взаимной ненависти. Обед кончился в неприятном и неловком молчании; Сипягин попытался рассказать какой-то дипломатический анекдот, но так и бросил его на полпути. Марианна упорно глядела в свою тарелку. Ей не хотелось выказать сочувствия, возбужденного в ней речами Нежданова, не из трусости — о, нет! но надо было прежде всего не выдать себя Сипягиной. Она чувствовала на себе ее проницательный, пристальный взор. И действительно, Сипягина не спускала с нее глаз — с нее и с Нежданова. Его неожиданная вспышка сперва поразила умную барыню, а потом ее как будто что озарило — да так, что она невольно шепнула: — А!.. Она вдруг догадалась, что Нежданов отвернулся от нее, тот самый Нежданов, который еще недавно шел к ней в руки. «Тут что-то произошло… Уж не Марианна ли? Да, наверное, Марианна… Он ей нравится… да и он…»
«Надо принять меры», — так заключила она свои рассуждения, а между тем Калломейцев задыхался от негодования. Даже играя в преферанс, часа два спустя, он произносил слова: «Пас!» или «Покупаю!» — с наболевшим сердцем, и в голосе его слышалось глухое тре́моло обиды, хотя он и показывал вид, что «презирает»! Один Сипягин был собственно даже очень доволен всей этой сценой. Ему пришлось выказать силу своего красноречия, усмирить начинавшуюся бурю… Он знал латинский язык, и вергилиевское: Quos ego! (Я вас!) — не было ему чуждым. Сознательно он не сравнивал себя с Нептуном, но как-то сочувственно вспомнил о нем.
XV
Как только оказалось возможным, Нежданов отправился к себе в комнату и заперся. Ему не хотелось ни с кем видеться — ни с кем, кроме Марианны. Ее комната находилась на самом конце длинного коридора, пересекавшего весь верхний этаж. Нежданов только раз — и то на несколько минут — заходил туда; но ему казалось, что она не рассердится, если он к ней постучится, что она даже желает переговорить с ним. Было уже довольно поздно, часов около десяти; хозяева, после сцены за обедом, не считали нужным его тревожить и продолжали играть в карты с Калломейцевым. Валентина Михайловна раза два наведалась о Марианне, так как она тоже исчезла скоро после стола. — Где же Марианна Викентьевна? — спросила она сперва по-русски, потом по-французски, не обращаясь ни к кому в особенности, а более к стенам, как это обыкновенно делают очень удивленные люди; впрочем, она вскоре сама занялась игрой.
Нежданов прошелся несколько раз по своей комнате, потом отправился по коридору до Марианниной двери — и тихонько постучался. Ответа не было. Он постучался еще раз — попытался отворить дверь… Она оказалась запертою. Но не успел он вернуться к себе, сесть на стул, как его собственная дверь слабо скрипнула и послышался голос Марианны:
— Алексей Дмитрич, это вы приходили ко мне?
Он тотчас вскочил и бросился в коридор; Марианна стояла перед дверью, со свечой в руке, бледная и неподвижная.
— Да… я… — шепнул он.
— Пойдемте, — отвечала она и пошла по коридору; но, не дойдя до конца, остановилась и толкнула рукою низкую дверь. Нежданов увидал небольшую, почти пустую комнату. — Войдемте лучше сюда, Алексей Дмитрич, здесь нам никто не помешает. — Нежданов повиновался. Марианна поставила свечку на подоконник и обернулась к Нежданову.
— Я понимаю, почему вам именно меня хотелось видеть, — начала она, — вам очень тяжело жить в этом доме, и мне тоже.
— Да; я хотел вас видеть, Марианна Викентьевна, — отвечал Нежданов, — но мне не тяжело здесь с тех пор, как я сблизился с вами.
Марианна улыбнулась задумчиво.
— Спасибо, Алексей Дмитрич, — но скажите, неужели вы намерены остаться здесь после всех этих безобразий?
— Я думаю, меня здесь не оставят — мне откажут! — отвечал Нежданов.
— А сами вы не откажетесь?
— Сам… Нет.
— Почему?
— Вы хотите знать правду? Потому что вы здесь.
Марианна наклонила голову и отошла немного в глубь комнаты.
— И к тому же, — продолжал Нежданов, — я обязан остаться здесь. Вы ничего не знаете, но я хочу, я чувствую, что должен вам всё сказать. — Он подступил к Марианне и схватил ее за руку. Она ее не приняла — и только посмотрела