Голушкин человек широкий. Он, посмотри, еще обрадуется новому лицу. Да и у нас, здесь, в С*… просто!
— Да, — проворчал Маркелов, — люди у вас здесь бесцеремонные.
Паклин покачал головою.
— Это вы, может быть, на мой счет… Что делать! Я этот упрек заслужил. Но знаете ли что, новый мой знакомец, отложите-ка, на время мрачные мысли, которые внушает вам ваш желчный темперамент! А главное…
— Господин мой новый знакомец, — перебил его с запальчивостью Маркелов, — скажу вам в свою очередь… в виде предостережения: я никогда ни малейшего расположения к шуткам не имел, а особливо сегодня! И почему вам известен мой темпераме́нт? (он ударил на последний слог). Кажется, мы не так давно в первый раз увидали друг друга.
— Ну постойте, постойте, не сердитесь и не божитесь — я и так вам верю, — промолвил Паклин — и, обратившись к Соломину: — О вы, — воскликнул он, — вы, которого сама прозорливая Фимушка назвала прохладным человеком и в котором точно есть нечто успокоительное, — скажите, имел ли я в мыслях сделать кому-нибудь неприятность или пошутить некстати? Я только напросился идти с вами к Голушкину, а впрочем — я существо безобидное. Я не виноват, что у г-на Маркелова желтый цвет лица.
Соломин повел сперва одним плечом, потом другим; у него была такая повадка, когда он не тотчас решался отвечать.
— Без сомнения, — промолвил он наконец, — вы, г-н Паклин, обиды никому причинить не можете — и не желаете; и к г-ну Голушкину почему же вам не пойти? Мы, я полагаю, там с таким же удовольствием проведем время, как и у ваших родственников, — да и с такой же пользой.
Паклин погрозил ему пальцем.
— О! да и вы, я вижу, злой! Однако же ведь вы тоже пойдете к Голушкину?
— Конечно, пойду. Сегодняшний день у меня и без того пропал.
— Ну, так «en avant, marchons!»[42] — к XX веку! к XX веку! Нежданов, передовой человек, веди!
— Хорошо, ступай; да не повторяй своих острот. Как бы кто не подумал, что они у тебя на исходе.
— На вашего брата еще за глаза хватит, — весело возразил Паклин и пустился вперед, как он говорил, не вприпрыжку, а «вприхромку».
— Презанятный господин! — заметил, идя за ним под руку с Неждановым, Соломин. — Коли нас, сохрани бог, сошлют всех в Сибирь, будет кому развлекать нас!
Маркелов шел молча позади всех.
А между тем в доме купца Голушкина были приняты все меры, чтобы задать обед с «форсом» — или с «шиком». Сварена была уха, прежирная — и прескверная; заготовлены были разные «патишо» и «фрыкасеи» (Голушкин, как человек стоящий на высоте европейского образования, хотя и старовер, придерживался французской кухни и повара взял из клуба, откуда его выгнали за нечистоплотность), а главное: было припасено и заморожено несколько бутылок шампанского.
Хозяин встретил наших молодых людей с свойственными ему неуклюжими ужимками, уторопленным видом да похохатыванием. Очень обрадовался Паклину, как тот и предсказывал; спросил про него: — ведь наш? — и, не дожидаясь ответа, воскликнул: — Ну конечно! еще бы! — Потом рассказал, что он сейчас был у этого «чудака» губернатора, который всё пристает к нему из-за каких-то — чёрт его знает! — благотворительных заведений… И решительно нельзя было понять, чем он, Голушкин, больше доволен: тем ли, что его принимают у губернатора, или же тем, что ему удалось ругнуть его в присутствии молодых передовых людей? Потом он познакомил их с обещанным прозелитом. И кто же оказался этим прозелитом? Тот самый прилизанный, чахоточный человечек, с кувшинным рыльцем, который поутру вошел с докладом и которого Голушкин звал Васей, — его приказчик. — Не красноречив, — уверял Голушкин, указывая на него всей пятернею, — но нашему делу всей душою предан. — А Вася только кланялся, да краснел, да моргал, да скалил зубы с таким видом, что опять-таки нельзя было понять, что он такое: пошлый ли дурачок, или, напротив, — всесовершеннейший выжига и плут?
— Ну, однако, за стол, господа, за стол, — залотошил Голушкин. Сели за стол, закусив сперва вплотную. Тотчас после ухи Голушкин велел подать шампанское.
Мерзлыми кусками льдистого сала вываливалось оно из горлышка бутылки в подставленные бокалы. «За наше… наше предприятие!» — воскликнул Голушкин, мигая при этом глазом и указывая головою на слугу, как бы давая знать, что в присутствии чужого надо быть осторожным! Прозелит Вася продолжал молчать — и хотя сидел на кра́юшке стула и вообще держался с подобострастием, уже вовсе не свойственным тем убеждениям, которым он, по словам его хозяина, был предан всей душою, — но хлопал вино отчаянно!.. Зато другие все говорили; то есть собственно говорил хозяин — да Паклин; Паклин особенно. Нежданов внутренно досадовал; Маркелов злился и негодовал — иначе, но так же сильно, как у Субочевых; Соломин наблюдал.
Паклин потешался! Своею бойкой речью он чрезвычайно понравился Голушкину, который и не подозревал того, что этот самый «хромушка» то и дело шепчет на ухо сидевшему возле него Нежданову самые злостные замечания насчет его, Голушкина! Он даже полагал, что это — малый простой и что его можно «третировать» свысока… оттого-то он ему и понравился между прочим. Сиди Паклин возле него — он бы давно ткнул его пальцем в ребра или ударил по плечу; он и то кивал ему через стол и мотал головою в его направлении… но между Неждановым и им восседал, во-первых, Маркелов — эта «мрачная туча»; а там Соломин. Зато Голушкин закатисто смеялся каждому слову Паклина, смеялся на веру, наперед, хлопая себя по животу, выказывая свои синеватые десны. Паклин скоро понял, чего от него требовалось, и начал всё бранить (оно же для него было делом подходящим) — всё и всех: и консерваторов, и либералов, и чиновников, и адвокатов, и администраторов, и помещиков, и земцев, и думцев, и Москву, и Петербург!
— Да, да, да, — подхватывал Голушкин, — так, так, так, так! Вот, например, у нас голова — совершенный осел! Тупица непроходимая! Я ему говорю и то и то… а он ничего не понимает; не хуже нашего губернатора!
— А ваш губернатор — глуп? — полюбопытствовал Паклин.
— Я же вам говорю: осел!
— Вы не заметили: он хрипит или гнусит?
— Как? — спросил Голушкин не без недоуменья.
— Да разве вы не знаете? У нас на Руси важные штатские хрипят, важные военные гнусят в нос; и только самые высокие сановники и хрипят и гнусят в одно и то же время.
Голушкин захохотал с ревом, даже прослезился.
— Да, да, — лепетал он, — гнусит… гнусит… Он военный!
«Ах ты, олух!» — думал про себя Паклин.
— У нас все гнило, где ни тронь! — кричал Голушкин немного спустя. — Все, все гнило!
— Почтеннейший Капитон Андреич, — внушительно замечал Паклин… — а сам тихонько говорил Нежданову: «Что это он все руками разводит, точно сюртук ему под мышками режет?» — Почтеннейший Капиток Андреич, поверьте мне: тут полумеры ничего не помогут!
— Какие полумеры! — вскричал Голушкин, внезапно переставая смеяться и принимая свирепый вид… — тут одно: с корнем вон! Васька, пей, с… с..!
— И то пью-с, Капитон Андреич, — отвечал приказчик, опрокидывая себе в горло стакан.
Голушкин тоже «ухнул».
— И как только он не лопнет! — шептал Паклин Нежданову.
— Привычка! — отвечал тот.
Но не один приказчик пил вино. Понемногу оно разобрало всех. Нежданов, Маркелов, даже Соломин вмешались понемногу в разговор.
Сперва как бы с пренебрежением, как бы с досадой против самого себя, что вот, мол, и он не выдерживает характера и пускается толочь воду, Нсжданов начал толковать о том, что пора перестать забавляться одними словами, пора «действовать»; упомянул даже об отысканной почве!! И тут же, не замечая, что он себе противоречит, начал требовать, чтобы ему указали те существующие, реальные элементы, на которые можно опереться, что он их не видит. «В обществе нет сочувствия, в народе нет сознания… вот тут и бейся!» Ему, конечно, не возражали; не потому, что возражать было нечего — но каждый уже начал говорить тоже свое. Маркелов забарабанил глухим и злобным голосом, настойчиво, однообразно («ни дать ни взять, капусту рубит», — заметил Паклин). О чем, собственно, он говорил, не совсем было понятно; слово: «артиллерия» послышалось из его уст в момент затишья… он, вероятно, вспомнил те недостатки, которые открыл в ее устройстве. Досталось также немцам и адъютантам. Соломин — и тот заметил, что есть две манеры выжидать: выжидать и ничего не делать — и выжидать да подвигать дело вперед.
— Нам не нужно постепеновцев, — сумрачно проговорил Маркелов.
— Постепеновцы до сих пор шли сверху, — заметил Соломин, — а мы попробуем снизу.
— Не нужно, к черту! не нужно, — рьяно подхватывал Голушкин, — надо разом, разом!
— То есть вы хотите в окно прыгнуть?
— И прыгну! — завопил Голушкин. — Прыгну! и Васька прыгнет! Прикажу — прыгнет! А? Васька! Ведь прыгнешь?
Приказчик допил стакан шампанского.
— Куда вы, Капитон Андреич, туда и мы. Разве мы рассуждать смеем?
— А! то-то! В бар-раний р-рог согну!
Вскорости наступило то, что на языке пьяниц носит название столпотворения вавилонского. Поднялся гам и шум «великий». Как первые снежинки кружатся, быстро сменяясь и пестрея еще в теплом осеннем воздухе, — так в разгоряченной атмосфере голушкинской столовой завертелись, толкая и тесня друг дружку, всяческие слова: прогресс, правительство, литература; податной вопрос, церковный вопрос, женский вопрос, судебный вопрос; классицизм, реализм, нигилизм, коммунизм; интернационал, клерикал, либерал, капитал; администрация, организация, ассоциация и даже кристаллизация! Голушкин, казалось, приходил в восторг именно от этого гама; в нем-то, казалось, и заключалась для него настоящая суть… Он торжествовал! «Знай, мол, наших! Расступись — убью!.. Капитон Голушкин едет!» Приказчик Вася до того, наконец, нализался, что начал фыркать и говорить в тарелку, — и вдруг, как бешеный, закричал: «Что за дьявол такой — прогимназия??!»
Голушкин внезапно поднялся и, закинув назад свое побагровевшее лицо, на котором к выражению грубого самовластия и торжества странным образом примешивалось выражение другого чувства, похожего на тайный ужас и даже на трепетание, гаркнул: «Жертвую еще тыщу! Васька, тащи!» — на что Васька вполголоса ответствовал: «Малина!» А Паклин, весь бледный и в поту (он в последние четверть часа пил не хуже приказчика), — Паклин, вскочив с своего места и подняв обе руки над головою, проговорил с расстановкой: «Жертвую! Он произнес: жертвую! О! осквернение святого слова! Жертва!