хорошо сидим… промолвил он, слегка прищурясь, и вдруг захохотал, да так славно, что не только никто не обиделся, а, напротив, всем очень стало приятно.
Но Нежданов внезапно поднялся.
— Я пойду, — сказал он, — теперь же; а то это все очень любезно — только слегка на водевиль с переодеваньем смахивает. Не беспокойся, — обратился он к Соломину, — я твоих фабричных не трону. Поболтаюсь по окрестностям, вернусь — и тебе, Марианна, расскажу мои похождения, если только будет что рассказывать. Дай руку на счастье!
— Чайку бы сперва, — заметила Татьяна.
— Нет, что за чайничанье! Если нужно — я в трактир зайду или просто в кабак.
Татьяна качнула головой.
— У нас теперь по большим-то по дорогам трактиров этих развелось, что блох в овечьей шубе. Села все пространные, вот хоть бы Балмасово…
— Прощайте, до свиданья… счастливо оставаться! — поправил себя Нежданов, входя в свою мещанскую роль. Но не успел он приблизиться к двери, как из коридора перед самым его носом вынырнул Павел и, вручая ему высокий, тонкий посох с вырезанной в виде винта, во всю его длину, полосой коры, промолвил:
— Извольте получить, Алексей Дмитрич, — подпирайтесь на ходу, и чем вы эту самую палочку дальше от себя отставлять будете, тем приятнее будет.
Нежданов взял посох молча и удалился; за ним и Павел. Татьяна хотела было уйти также; Марианна приподнялась и остановила ее.
— Погодите, Татьяна Осиповна; мне вы нужны.
— А я сейчас вернусь, да с самоваром. Ваш товарищ ушел без чаю; вишь — уж очень ему приспичило… А вам-то с чего себя казнить? Дальше — виднее будет.
Татьяна вышла, Соломин тоже встал. Марианна стояла к нему спиной; и когда она наконец обернулась к нему, — так как он очень долго не промолвил ни единого слова, — то увидена на его лице, в его глазах, на нее устремленных, выражение, какого она прежде у него не замечала: выражение вопросительное, беспокойное, почти любопытствующее. Она смутилась и опять покраснела. А Соломину словно стало совестно того, что она уловила на его лице, и он заговорил громче обыкновенного:
— Так так-то, Марианна… Вот вы и начали. — Какое начала, Василий Федотыч! Что это за начало? Мне что-то вдруг очень неловко становится. Алексей правду сказал: мы точно какую-то комедию играем.
Соломин сел опять на стул. — Да позвольте, Марианна… Как же вы себе это представляете: начать? Не баррикады же строить со знаменем наверху — да: ура! за республику! Это же и не женское дело. А вот вы сегодня какую-нибудь Лукерью чему-нибудь доброму научите; и трудно вам это будет, потому что не легко понимает Лукерья и вас чуждается, да еще воображает, что ей совсем не нужно то, чему вы ее учить собираетесь; а недели через две или три вы с другой Лукерьей помучитесь; а пока — ребеночка вы помоете или азбуку ему покажете, или больному лекарство дадите… вот вам и начало. — Да ведь это сестры милосердия делают, Василий Федотыч! Для чего ж мне тогда… все это? — Марианна указала на себя и вокруг себя неопределенным движением рукм. — Я о другом мечтала. — Вам хотелось собой пожертвовать?
Глаза у Марианны заблистали.
— Да… да… да! — А Нежданов?
Марианна пожала плечом. — Нежданов! Мы пойдем вместе… или я пойду одна.
Соломин пристально посмотрел на Марианну. — Знаете что, Марианна… Вы извините неприличность выражения… но, по-моему, шелудивому мальчику волосы расчесать — жертва, и большая жертва, на которую не многие способны. — Да я и от этого не отказываюсь, Василий Федотыч. — Я знаю, что не отказываетесь! Да, вы на это способны. И вы будете — пока — делать это; а потом, пожалуй, — и другое. — Но для этого надо поучиться у Татьяны! — И прекрасно… учитесь. Вы будете чумичкой горшки мыть, щипать кур… А там, кто знает, может быть, спасете отечество! — Вы смеетесь надо мною, Василий Федотыч.
Соломин медленно потряс головою. — О моя милая Марианна, поверьте: не смеюсь я над вами, и в моих словах — простая правда. Вы уже теперь, все вы, русские женщины, дельнее и выше нас, мужчин.
Марианна подняла опустившиеся глаза.
— Я бы хотела оправдать ваши ожидания, Соломин… а там — хоть умереть!
Соломин встал.
— Нет, живите… живите! Это главное. Кстати, не хотите ли вы узнать, что происходит теперь в вашем доме по поводу вашего бегства? Не принимают ли мер каких? Стоит только слово шепнуть Павлу — все разведает мигом.
Марианна изумилась.
— Какой он у вас необыкновенный человек!
— Да… довольно удивительный. Вот когда вас нужно будет браком сочетать с Алексеем — он тоже это устроит с Зосимой… Помните, я вам говорил, есть такой поп… Да ведь пока еще не нужно? Нет?
— Нет.
— А нет — так нет. — Соломин подошел к двери, разделявшей обе комнатки — Нежданова и Марианны, — и нагнулся к замку.
— Что вы там смотрите? — спросила Марианна.
— А запирает ли ключ?
— Запирает, — шепнула Марианна.
Соломин обернулся к ней. Она не поднимала глаз.
— Так не нужно разведывать, какие намерения Сипягиных? — весело промолвил он, — не нужно?
Соломин хотел удалиться.
— Василий Федотыч…
— Что прикажете?
— Скажите, пожалуйста, отчего вы, всегда такой молчаливый, так разговорчивы со мной? Вы не поверите, как это меня радует.
— Отчего? — Соломин взял обе ее маленькие, мягкие руки в свои большие, жесткие. — Отчего? Ну, да, должно быть, оттого, что я вас очень люблю. Прощайте.
Он вышел… Марианна постояла, поглядела ему вслед, подумала — и отправилась к Татьяне, которая еще не успела принести ей самовар и у которой она, правда, напилась чаю, но также мыла чумичкой горшки, и кур щипала, и даже расчесала какому-то мальчику его вихрястую голову.
К обеденному времени она вернулась на свою квартирку… Ей не пришлось долго дожидаться Нежданова.
Он возвратился усталый, запыленный — и так и упал на диван. Она тотчас подсела к нему.
— Ну что? Ну что? Рассказывай!
— Ты помнишь эти два стиха, — отвечал он ей слабым голосом:
Все это было бы смешно.
Когда бы не было так грустно…
Помнишь?
— Конечно, помню.
— Ну вот эти самые стихи отлично применяются к моему первому выходу. Но нет! Решительно, смешного в нем было больше. Во-первых, я убедился, что ничего нет легче, как разыгрывать роль: никто и не думал подозревать меня. Только вот чего я не сообразил: надо сочинить наперед какую-нибудь историю… а то спрашивают: откуда? почему? — а у тебя ничего не готово. Впрочем, и это почти не нужно. Предложи только шкалик водки в кабаке — и ври что угодно.
— И ты… врал? — спросила Марианна.
— Врал… как умел. Во-вторых, все, решительно все люди, с которыми я разговаривал, — недовольны; и никому не хочется даже знать, как пособить этому недовольству! Но в пропаганде я оказался — швах; две брошюрки просто тайком оставил в горницах, одну засунул в телегу… Что из них выйдет — ты един, господи, веси! Четырем человекам предлагал брошюры. Один спросил: божественная ли это книга? — и не взял; другой сказал, что не знает грамоте, — и взял для детей, потому на обложке есть рисунок; третий сперва все мне поддакивал — «тэ-ак, тэ-ак…», потом вдруг выругал меня самым неожиданным образом и тоже не взял; четвертый, наконец, взял — и много благодарил меня; но, кажется, ни бельмеса не понял изо всего того, что я ему говорил. Кроме того, одна собака укусила мне ногу; одна баба с порога своей избы погрозилась мне ухватом, прибавив: «У! постылый! Шалопуты вы московские! Погибели на вас нетути!» Да еще один солдат бессрочный все мне вслед кричал: «Погоди, постой! мы тебя, брат, распатроним!» — А на мои же деньги напился!
— А еще что?
— Еще что? Я натер себе мозоль: один сапог ужасно велик. А теперь я голоден, и голова трещит от водки.
— Да разве ты много пил?
— Нет, немного — для примера; но был в пяти кабаках. Только я совсем этой мерзости — водки — не переношу. И как это наш народ ее пьет — непостижимо! Если нужно пить водку, чтобы опроститься — слуга покорный!
— И так-таки никто тебя не заподозрил?
— Никто. Один целовальник, толстый такой, бледный человек с белыми глазами, был единственный человек, взглянувший на меня подозрительно. Я слышал, как он говорил своей жене: «Ты наблюдай этого рыжего… косого. (А я и не знал до тех пор, что я кос.) Это жулик. Вишь ты, как пьет вальяжно!» — Что в подобном случае значит «вальяжно» — я не понял; но едва ли это похвала. Вроде гоголевского «моветона» — помнишь, в «Ревизоре». Разве то, что я старался потихоньку расплескивать водку под стол. Ох, трудно, трудно эстетику соприкасаться с действительной жизнью!
— В другой раз будет удачнее, — утешала Нежданова Марианна, — но я рада, что ты взглянул на первую свою попытку с юмористической точки зрения… Ведь, в сущности, ты не скучал?
— Нет, не скучал, даже забавлялся. Но я знаю наверное, что буду теперь обо всем этом думать — и мне будет гадко и грустно.
— Нет! нет! я не дам тебе думать — я буду рассказывать тебе, что я делала. Сейчас нам принесут обед; кстати, знай, что я отлично… вымыла горшок, в котором Татьяна нам сварила щи. И я буду тебе рассказывать… все, все, за каждым куском.
Так она и сделала. Нежданов слушал ее рассказы — и глядел, глядел на нее… так, что она несколько раз останавливалась, чтобы дать ему сказать, зачем он так на нее глядит… Но он молчал.
После обеда она предложила ему читать вслух из Шпильгагена. Но не успела она кончить первую страницу, как он стремительно встал — и, подойдя к ней, упал к ее ногам. Она приподнялась, он обхватил ее колени обеими руками и начал говорить страстные, бессвязные, отчаянные слова! «Он хотел умереть, он знал, что умрет скоро…» — Она не шевелилась, не сопротивлялась; спокойно покорялась его порывистому объятию, спокойно, даже ласково глядела на него сверху вниз. Она возложила обе руки на его голову, бившуюся в складках ее одежды. Но самое это спокойствие сильнее подействовало на него, чем если бы она его оттолкнула. Он встал, промолвил: «Прости меня Марианна, за сегодняшнее и вчерашнее: повтори мне, что ты готова ждать, пока я стану достойным твоей любви, — и прости меня».
— Я дала тебе слово… и