не говорил! — возопил опять Паклин. — Это вы говорили!
— Позвольте, господин Паклин, — все с тою же неумолимой отчетливостью произнес Сипягин. — Я уважаю то чувство дружбы, которое внушает вам вашу «денегацию» («Экий… Гизо!» — подумал тут про себя губернатор). Но возьму смелость поставить вам себя в пример. Полагаете ли вы, что во мне чувство родственное не столь же сильно, как ваше дружеское? Но есть другое чувство, милостивый государь, которое еще сильнее и которое должно руководить всеми нашими действиями и поступками: чувство долга!
— Le sentiment du devoir, — пояснил Калломейцев.
Маркелов окинул взором обоих говоривших.
— Господин губернатор, — промолвил ошн, — повторяю мою просьбу: велите, пожалуйста, увести меня прочь от этих болтунов.
Но тут губернатор потерял немножко терпение.
— Господин Маркелов! — воскликнул он, — я советовал бы вам, в вашем положении, более сдержанности в языке и более уважения к старшим… особенно, когда они выражают патриотические чувства, подобные тем, которые вы сейчас слыхали в устах вашего beau-frere’a! Я счастливым себя почту, любезный Борис, — прибавил губернатор, обратясь к Сипягину, — довести твои благородные поступки до сведения министра. Но у кого же, собственно, находится — этот господин Нежданов на этой фабрике?
Сипягин нахмурился.
— У некоего господина Соломина, тамошнего главного механика, как мне сказывал тот же господин Паклин.
Казалось, Сипягину доставляло особенное удовольствие терзать бедного Силушку: он вымещал на нем теперь и данную ему в карете сигару, и фамильярную вежливость своего обращения с ним, и некоторое даже заигрывание.
— И этот Соломин, — подхватил Калломейцев, — есть несомненный радикал и республиканец — и вашему превосходительству не худо было бы обратить ваше внимание также и на него.
— Вы знаете этих… господ… Соломина… и как бишь! и… Нежданова? — немного по-начальнически, в нос, спросил губернатор Маркелова.
Маркелов злорадно раздул ноздри.
— А вы, ваше превосходительство, знаете Конфуция и Тита Ливия?
Губернатор отвернулся.
— Il n’y a pas moyen de causer avec cet homme, — промолвил он, пожимая плечами. — Господин барон, пожалуйте сюда.
Адъютант подскочил к нему; а Паклин, улучив время, приблизился, ковыляя и спотыкаясь, к Сипягину.
— Что же это вы делаете, — прошептал он, — зачем же вы губите вашу племянницу? Ведь она с ним, с Неждановым!..
— Я никого не гублю, милостивый государь, — отвечал Сипягин громко, — я делаю то, что мне повелевает совесть и…
— И ваша супруга, моя сестра, у которой вы под башмаком, — ввернул столь же громко Маркелов
Сипягин, как говорится, даже не чукнул… Так это было ниже его!
— Послушайте, — продолжал шептать Паклин — все его тело трепетало от волнения и, быть может, от робости, а глаза сверкали злобой и в горле клокотали слезы — слезы сожаления о тех и досады на себя, — послушайте: я сказал вам, что она замужем — это неправда, я вам солгал! Но брак этот должен совершиться, и если вы этому помешаете, если туда явится полиция, на вашей совести будет лежать пятно, которое вы ничем не смоете, — и вы…
— Известие, сообщенное вами, — перебил еще громче Сипягин, — если оно только справедливо, в чем я имею право сомневаться, — это известие может только ускорить те меры, которые я почел бы нужным предпринять; а о чистоте моей совести я уж буду просить вас, милостивый государь, не заботиться.
— Вылощена она, брат, — ввернул опять Маркелов, — петербургский лак на нее наведен; никакая жидкость ее не берет! А ты, господин Паклин, шепчи, шепчи, сколько хочешь: не отшепчешься, шалишь!
Губернатор почел за нужное прекратить все эти пререкания.
— Я полагаю, — начал он, — что вы, господа, уже достаточно высказались, — а потому, любезный барон, уведите господина Маркелова. N’est ce pas, Boris, ты не нуждаешься более…
Сипягин развел руками.
— Я сказал все, что мог!.
— И прекрасно!.. Любезный барон!..
Адъютант приблизился к Маркелову, щелкнул шпорами, сделал горизонтальное движение ручкою… «Пожалуйте, мол!» Маркелов повернулся и пошел вон. Паклин, правда мысленно, но с горьким сочувствием и жалостью, пожал ему руку.
— А на фабрику мы пошлем наших молодцов, — продолжал губернатор. — Только вот что, Борис: мне сдается — этот барин (он указал подбородком на Паклина) тебе что-то сообщал насчет твоей родственницы… Будто она там, на той фабрике… Так как же…
— Ее арестовать, во всяком случае, нельзя, — заметил глубокомысленно Сипягин, — может быть, она одумается и вернется. Если позволишь, я напишу ей записочку.
— Сделай одолжение. И вообще ты можешь быть уверен… Nous coffererons le quidam… mais nous sommes galants avec les dames… et avec celle-la donc!
— Но вы не принимаете никаких распоряжений насчет этого Соломина, — жалобно воскликнул Калломейцев, который все время приникал ухом и старался вслушаться в маленькое a parte губернатора с Сипягиным. — Уверяю вас: это главный зачинщик! У меня на это нюх… такой нюх!
— Pas trop de zele, любезнейший Семен Петрович, заметил, осклабясь, губернатор. — Вспомните Талейрана! Коли что, тот от нас тоже не уйдет. Вы лучше подумайте о вашем… как… к! — И губернатор сделал знак удушения на своей шее… — Да кстати, — обратился он снова к Сипягину, — et ce gaillaard-la (он опять указал подбородком на Паклина). — Qu’en ferons-nous? На вид он не страшен. — Отпусти его, — сказал тихо Сипягин и прибавил по-немецки: — Lass’den Lumpen laufen!
Он почему-то подумал, что делает цитату из Гете, из «Геца фон Берлихингена».
— Вы можете идти, милостивый государь! — промолвил громко губернатор. — Мы более в вас не нуждаемся. До зобаченья!
Паклин отдал общий поклон и вышел на улицу, весь уничтоженный и разбитый. Боже! боже! Это презрение его доконало.
«Что же это такое? — думал он с невыразимым отчаянием, — и трус и доносчик? Да нет… нет; я честный человек, господа, — и я не совсем уже лишен всякого мужества!»
Но что за знакомая фигура торчит на крыльце губернаторского дома и смотрит на него унылым, исполненным упрека взором? Да это — старый слуга Маркелова. Он, видно, пришел за своим барином в город и не отходит прочь от его тюрьмы… Только зачем же он смотрит так на Паклина? Ведь не он же Маркелова выдал!
«И зачем я совался туда, куда мне — ни к коже, ни к роже? — думал он опять свою отчаянную думу. — Не мог сидеть смирно на своей лавочке! А теперь они говорят и, пожалуй, напишут: некто господин Паклин все рассказал, выдал их… своих друзей выдал врагам!» Вспомнился ему тут взгляд, брошенный на него Маркеловым, вспомнились эти последние слова: «Не отшепчешься, шалишь!» — а тут эти старческие, унылые, убитые глаза! И, как сказано в Писании, он «плакася горько» и побрел себе в «оазис», к Фомушке и Фимушке, к Снандулии…
XXXVI
Когда Марианна, в то самое утро, вышла из своей комнаты — она увидела Нежданова одетым и сидящим на диване. Одной рукой он поддерживал голову, другая бессильно и недвижимо лежала на коленях. Она подошла к нему.
— Здравствуй, Алексей… Ты не раздевался? не спал? Какой ты бледный!
Отяжелевшие веки его глаз приподнялись медленно.
— Я не раздевался, я не спал.
— Ты нездоров? или это еще след вчерашнего?
Нежданов покачал головою.
— Я не спал с тех пор, как Соломин вошел в твою комнату.
— Когда?
— Вчера вечером.
— Алексей, ты ревнуешь? Вот новость! И нашел время, когда ревновать! Он остался у меня всего четверть часа… И мы говорили об его двоюродном брате, священнике, и о том, как устроить наш брак.
— Я знаю, что он остался всего четверть часа: я видел, когда он вышел. И я не ревную, о нет! Но все-таки я не мог заснуть с тех пор.
— Отчего же?
Нежданов помолчал.
— Я все думал… думал… думал!
— О чем?
— О тебе… о нем… и о самом себе.
— И до чего же ты додумался?
— Сказать тебе, Марианна?
— Скажи.
— Я думал, что я мешаю — тебе… ему… и самому себе.
— Мне! ему! Я воображаю, что ты этим хочешь сказать, хотя ты и уверяешь, что не ревнуешь. Но: самому себе?
Марианна, во мне сидят два человека — и один не дает жить другому. Так я уж полагаю, что лучше перестать обоим жить.
— Ну, полно, Алексей, пожалуйста. Что за охота себя мучить и меня? Нам следует теперь сообразить, какие надо принять меры… Ведь нас в покое не оставят.
Нежданов ласково взял ее за руку.
— Сядь возле меня, Марианна, и поболтаем немного, по-дружески. Пока есть время. Дай мне руку. Мне кажется, что нам не худо объясниться — хотя, говорят, всякие объяснения ведут обыкновенно только к большей путанице. Но ты умна и добра; ты все поймешь, и чего я не доскажу — ты додумаешь. Сядь.
Голос Нежданова был очень тих, и какая-то особенная, дружеская нежность и просьба высказывались в его глазах, пристально устремленных на Марианну.
Она тотчас охотно села возле него и взяла его руку
— Ну, спасибо, моя милая, — и слушай. Я тебя долго не задержу. Я уже ночью в голове все приготовил, что я должен тебе сказать. Ну — слушай. Не думай, чтобы вчерашнее происшествие меня слишком смутило: я был, вероятно, очень смешон и немножко даже гадок; но ты, конечно, не подумала обо мне ничего дурного или низкого… ты меня знаешь. Я сказал, что это происшествие меня не смутило; это — неправда, это вздор… оно смутило меня, но не потому, что меня привезли домой пьяного; а потому, что оно окончательно доказало мне мою несостоятельность! И не только в том, что я не могу пить, как пьют русские люди, — а вообще! вообще! Марианна, я обязан сказать тебе, что я не верю больше в то дело, которое нас соединило, в силу которого мы вместе ушли из того дома и к которому я, говоря правду, уже охладевал, когда твой огонь согрел и зажег меня; не верю! не верю!
Он положил свою свободную руку себе на глаза и умолк на мгновенье. Марианна тоже ни слова не промолвила и потупилась… Она почувствовала, что он ей не сказал ничего нового.
— Я думал прежде, — продолжал Нежданов, отняв руку от глаз, но уже не глядя больше на Марианну, — что я в самое-то дело верю, а только сомневаюсь в самом себе, в своей силе, в своем уменье; мои способности, думал я, не соответствуют моим убеждениям… Но, видно, этих двух вещей отделить нельзя — да и к чему обманываться!