были в палисаднике. Нежданова тотчас подняли; понесли во флигель и положили на тот самый диван, на котором он провел свою последнюю ночь.
Он лежал на спине, с полузакрытыми недвижными глазами, с посинелым лицом, хрипел протяжно и туго, изредка всхлипывая и как бы давясь. Жизнь еще не покинула его. Марианна и Соломин стояли по обеим сторонам дивана, оба почти такие же бледные, как и сам Нежданов. Поражены, потрясены, уничтожены были оба — особенно Марианна, — но не изумлены. «Как мы этого не предвидели?» — думалось им; и в тоже время им казалось, что они… да, они это предвидели. Когда он сказал Марианне: «Что бы я ни сделал, говорю тебе наперед: ничему ты не удивишься», — и еще когда он говорил о тех двух человеках, которые в нем ужиться не могут, — разве не шевельнулось в ней нечто вроде смутного предчувствия? Почему же она не остановилась тотчас и не вдумалась и в эти слова, и в это предчувствие? Отчего она теперь не смеет взглянуть на Соломина, как будто он ее сообщник… как будто и он ощущает угрызения совести? Отчего ей не только бесконечно, до отчаяния жаль Нежданова, но как-то страшно и жутко — и совестно? Может быть, от нее зависело его спасти? Отчего они оба не смеют произнести слова? Почти не смеют дышать — и ждут… Чего? Боже мой!
Соломин послал за доктором, хотя, конечно, надежды не было никакой. На маленькую, уже почерневшую, бескровную рану Нежданова Татьяна положила большую губку с холодною водой, намочила его волосы тоже холодной водою с уксусом. Вдруг Нежданов перестал хрипеть и пошевельнулся.
— Приходит в память, — прошептал Соломин.
Марианна стала на колени возле дивана… Нежданов взглянул на нее… до того времени его глаза были недвижны, как у всех умирающих.
— А я еще… жив, — проговорил он чуть слышно. — И тут не сумел… задерживаю вас.
— Алеша, — простонала Марианна.
— Да вот… сейчас… Помнишь, Марианна, в моем… стихотворении… «Окружи меня цветами»… Где же цветы?.. Но зато ты тут… Там, в моем письме…
Он вдруг затрепетал весь.
— Ох, вот она… Дайте оба… друг другу… руки — при мне… Поскорее… дайте…
Соломин схватил руку Марианны. Голова ее лежала на диване, лицом вниз, возле самой раны.
Сам Соломин стоял прямо и строго, сумрачный как ночь.
— Так… хорошо… так…
Нежданов опять начал всхлипывать, но как-то уж очень необычно… Грудь выставилась, бока втянулись…
Он явно пытался положить свою руку на их соединенные руки, но его руки уже были мертвы.
— Отходит, — шепнула Татьяна, стоявшая у двери, и стала креститься.
Всхлипыванья стали реже, короче… Он еще искал взором Марианну… но какая-то грозная белесоватость уже заволакивала изнутри его глаза…
«Хорошо»… — было его последним словом.
Его не стало… а соединенные руки Соломина и Марианны все еще лежали на его груди.
Вот что писал он в двух оставленных им коротких записках. Одна была адресована Силину и содержала всего несколько строк:
«Прощай, брат, друг, прощай! Когда ты получишь этот клочок — меня уже не будет. Не спрашивай, как, почему — и не сожалей; знай, что мне теперь лучше. Возьми ты нашего бессмертного Пушкина и прочти в «Евгении Онегине» описание смерти Ленского. Помнишь: «Окна мелом забелены; хозяйки нет» и т. д. Вот и все. Сказать мне тебе нечего… оттого, что слишком много пришлось бы говорить, а времени нет. Но я не хотел уйти, не уведомив тебя; а то ты бы думал обо мне, как о живом, и я согрешил бы перед нашей дружбой. Прощай; живи.
Другое письмо было несколько длиннее. Оно было адресовано на имя Соломина и Марианны. Вот что стояло в нем:
«Дети мои!
(Тотчас после этих слов был перерыв; что-то было зачеркнуто или скорее замарано; как будто слезы брызнули тут.)
Вам, быть может, странно, что я вас так величаю, я сам почти ребенок — и ты, Соломин, конечно, старше меня. Но я умираю — и, стоя на конце жизни, гляжу на себя как на старика. Я очень виноват пред вами обоими, особенно пред тобой, Марианна, — в том, что причиняю вам такое горе (я знаю, Марианна, ты будешь горевать) — и доставил вам столько беспокойства. Но что было делать? Я другого выхода не нашел. Я не умел опроститься; оставалось вычеркнуть себя совсем. Марианна, я был бы бременем и для себя, и для тебя. Ты великодушная — ты бы обрадовалась этому бремени, как новой жертве… но я не имел права налагать на тебя эту жертву: у тебя есть лучшее и большее дело. Дети мои, позвольте мне соединить вас как бы загробной рукою. Вам будет хорошо вдвоем. Марианна, ты окончательно полюбишь Соломина — а он… он тебя полюбил, как только увидел тебя у Сипягиных. Это не осталось для меня тайной, хотя мы несколько дней спустя бежали с тобою. Ах, то утро! Какое оно было славное, свежее, молодое! Оно представляется мне теперь как знамение, как символ вашей двойной жизни — твоей и его; и я только случайно находился тогда на его месте. Но пора кончить; я не желаю тебя разжалобить… я желаю только оправдаться. Завтра будут несколько очень тяжелых минут… Но что же делать? Другого выхода ведь нет? Прощай, Марианна, моя хорошая, честная девушка! Прощай, Соломин!
Поручаю тебе ее. Живите счастливо — живите с пользой для других; а ты, Марианна, вспоминай обо мне только, когда будешь счастлива. Вспоминай обо мне, как о человеке тоже честном и хорошем, но которому было как-то приличнее умереть, нежели жить. Любил ли я тебя любовью — не знаю, милый друг, но знаю, что сильнее чувства я никогда не испытал и что мне было бы еще страшнее умереть, если б я не уносил такого чувства с собой в могилу.
Марианна! Если ты встретишь когда-нибудь девушку, Машурину по имени, — Соломин ее знает, впрочем и ты, кажется, ее видела, — скажи ей, что я с благодарностью вспомнил о ней незадолго перед кончиной… Она уж поймет.
Надо ж, однако, оторваться. Я сейчас выглянул из окна: среди быстро мчавшихся туч стояла одна прекрасная звезда. Как быстро они ни мчались — они не могли ее закрыть. Эта звезда напомнила мне тебя, Марианна! В это мгновенье ты спишь в соседней комнате — и ничего не подозреваешь… Я подошел к твоей двери, приложил ухо и, казалось, уловил твое чистое, спокойное дыхание… Прощай! прощай! прощайте, мои дети, мои друзья! Ваш А.
Ба, ба, ба! как же это я в предсмертном письме ничего не сказал о нашем великом деле? Знать, потому, что перед смертью лгать уже не приходится… Марианна, прости мне эту приписку… Ложь была во мне — а не в том, чему ты веришь! Да вот еще что: ты, быть может, подумаешь, Марианна: он испугался тюрьмы, в которую его непременно засадили бы, и нашел это средство ее избегнуть? Нет: тюрьма еще не важность; но сидеть в тюрьме за дело, в которое не веришь, — это уже никуда не годится. И я кончаю с собою — не из страха тюрьмы.
Прощай, Марианна! Прощай, моя чистая, нетронутая!» Марианна и Соломин поочередно прочли это письмо. Потом она положила и портрет свой, и обе бумажки к себе в карман — и осталась неподвижной.
Тогда Соломин сказал ей:
— Все готово, Марианна; поедем. Надо исполнить его волю.
Марианна приблизилась к Нежданову, прикоснулась устами к его уже похолодевшему лбу — и, обернувшись к Соломину, сказала:
— Поедем.
Он взял ее за руку — и оба вышли из комнаты. Когда, несколько часов спустя, полиция нагрянула на фабрику, она, конечно, нашла Нежданова — но уже трупом. Татьяна опрятно убрала его, положила ему под голову белую подушку, скрестила его руки, поставила даже букет цветов возле него на столик. Павел, получивший все нужные инструкции, принял полицейских чиновников с величайшим подобострастием и таковым же глумлением, — так что те не знали, благодарить ли его или тоже арестовать. Он рассказал обстоятельно, как происходило дело самоубийства, накормил их швейцарским сыром, напоил мадерой; но насчет настоящего местопребывания Василия Федотыча и приезжей барышни отозвался совершенным неведеньем и только ограничился увереньем, что Василий, мол, Федотыч никогда долго в отсутствии не пребывает — потому дела; что он не нынче — завтра вернется и тогда тотчас, минуточки не теряя, даст о том знать в город. Человек он на это аккуратный.
Так господа чиновники и отъехали ни с чем, приставив сторожей к телу и обещавшись прислать судебного следователя.
XXXVIII
Через два дня после всех этих происшествий на двор к «складному» попу Зосиме въехала тележка, в которой сидели мужчина и женщина, уже известные нам, и на другой же день после их приезда они сочетались браком. Вскоре потом они исчезли — и добрый Зосима нисколько не горевал о том, что он сделал. На фабрике, оставленной Соломиным, оказалось письмо; адресованное на имя хозяина и доставленное ему Павлом; в нем отдавался полный и точный отчет о положении дел (оно было блестящее) и выпрашивался трехмесячный отпуск. Письмо это было написано за два дня до смерти Нежданова, из чего можно было заключить, что Соломин уже тогда считал нужным уехать с ним и с Марианной и скрыться на время. Следствие, произведенное по поводу самоубийства, ничего не открыло. Труп похоронили; Сипягин прекратил всякое дальнейшее искание своей племянницы.
А месяцев девять спустя судили Маркелова. Он и на суде держал себя так же, как перед губернатором: спокойно, не без достоинства и несколько уныло. Его обычная резкость смягчилась — но не от малодушия: тут участвовало другое, более благородное чувство. Он ни в чем не оправдывался, ни в чем не раскаивался, никого не обвинял и никого не назвал; его исхудалое лицо с потухшими глазами сохраняло одно выражение: покорности судьбе и твердости; а его короткие, но прямые и правдивые ответы возбуждали в самих его судьях чувство, похожее на сострадание. Даже крестьяне, которые его схватили и свидетельствовали против него, даже они разделяли это чувство и говорили о нем, как о барине «простом» и добром. Но вина его была слишком явна; избегнуть наказания он не мог и, казалось, сам принял это наказание как должное. Из остальных его, впрочем немногочисленных, соучастников — Машурина скрылась; Остродумов был убит одним мещанином, которого он подговаривал к восстанию и который «неловко» толкнул его; Голушкина, за его «чистосердечное раскаяние» (он чуть с ума не сошел от ужаса и тоски), подвергли