вкопанная моя матушка; за ней виднелось несколько испуганных женских лиц; дворецкий, два лакея, казачок с раскрытыми от изумления ртами — тискались у двери в переднюю; а посреди столовой, покрытое грязью, растрепанное, растерзанное, мокрое — мокрое до того, что пар поднимался кругом и вода струйками бежала по полу, стояло на коленях, грузно колыхаясь и как бы замирая, то самое чудовище, которое в моих глазах промчалось через двор! И кто же был это чудовище? Харлов! Я зашел сбоку и увидал — не лицо его — а голову, которую он обхватил ладонями по слепленным грязью волосам. Он дышал тяжело, судорожно; что-то даже клокотало в его груди — и на всей этой забрызганной темной массе только и можно было различить явственно что крошечные, дико блуждавшие белки глаз. Он был ужасен! Вспомнился мне сановник, которого он некогда оборвал за сравнение с мастодонтом. Действительно: такой вид должно было иметь допотопное животное, только что спасшееся от другого, сильнейшего зверя, напавшего на него среди вековечного ила первобытных болот.
— Мартын Петрович! — воскликнула наконец матушка и руками всплеснула. — Ты ли это? Господи, боже милостивый!
— Я… я… — послышался прерывистый голос, как бы с усилием и болью выпирая каждый звук, — ох! Я!
— Но что это с тобою, господи?!
— Наталья Николав… на… я к вам… прямо из дому бе… жал пешком…
— По этакой грязи! Да ты на человека не похож. Встань, сядь по крайней мере… А вы, — обратилась она к горничным, — поскорей сбегайте за полотенцами. Да нет ли какого сухого платья? — спросила она дворецкого.
Дворецкий показал руками, что где же, мол, на такой рост?..
— А впрочем, одеяло можно принести, — доложил он, — не то попона есть новая.
— Да встань же, встань, Мартын Петрович, сядь, — повторяла матушка.
— Выгнали меня, сударыня, — простонал вдруг Харлов, — и голову назад закинул и руки протянул вперед. — Выгнали, Наталья Николаевна! Родные дочери из моего же родного пепелища…
Матушка ахнула.
— Что ты говоришь! Выгнали! Экой грех! экой грех! (Она перекрестилась.) Только встань ты, Мартын Петрович, сделай милость!
Две горничные вошли с полотенцами и остановились перед Харловым. Видно было, что они и придумать не могли, как им приступиться к этакой уйме грязи.
— Выгнали, сударыня, выгнали, — твердил между тем Харлов. Дворецкий вернулся с большим шерстяным одеялом и тоже остановился в недоумении. Головка Сувенира высунулась из-за двери и исчезла.
— Мартын Петрович, встань! Сядь! и расскажи мне все по порядку, — решительным тоном скомандовала матушка.
Харлов приподнялся… Дворецкий хотел было ему помочь, но только руку замарал и, встряхивая пальцами, отступил к двери. Переваливаясь и шатаясь, Харлов добрался до стула и сел. Горничные опять приблизились к нему с полотенцами, но он отстранил их движением руки и от одеяла отказался. Впрочем, матушка сама не стала настаивать: обсушить Харлова, очевидно, не было возможности; только следы его на полу наскоро подтерли.
XXIII
— Как же это тебя выгнали? — спросила матушка Харлова, как только он немного «отдышался».
— Сударыня! Наталья Николаевна! — начал он напряженным голосом — и опять поразила меня беспокойная беготня его белков, — буду правду говорить: больше всех виноват я сам.
— То-то вот; не хотел ты меня тогда послушаться, — промолвила матушка, опускаясь на кресло и слегка помахивая перед носом надушенным платком: очень уже разило от Харлова… в лесном болоте не так сильно пахнет.
— Ох, не тем я провинился, сударыня, а гордостью. Гордость погубила меня, не хуже царя Навуходоносора. Думал я: не обидел меня господь бог умом-разумом; коли я что решил — стало, так и следует… А тут страх смерти подошел… Вовсе я сбился! Покажу, мол, я напоследках силу да власть свою! Награжу — а они должны по гроб чувствовать… (Харлов вдруг весь всколыхался…) Как пса паршивого выгнали из дому вон! Вот их какова благодарность!
— Но каким же образом, — опять начала было матушка…
— Казачка Максимку от меня взяли, — перебил ее Харлов (глаза его продолжали бегать, обе руки он держал у подбородка — пальцы в пальцы), — экипаж отняли, месячину урезали, жалованья выговоренного не платили — кругом, как есть, окорнали — я все молчал, все терпел! И терпел я по причине… ох! опять-таки гордости моей. Чтобы не говорили враги мои лютые: вот, мол, старый дурак, теперь кается; да и вы, сударыня, помните, меня предостерегали: локтя, мол, своего не укусишь! Вот я и терпел… Только сегодня прихожу я к себе в комнату, а уж она занята — и постельку мою в чулан выкинули! Можешь-де и там спать; тебя и так за милость терпят; нам-де твоя комната нужна для хозяйства. И это мне говорит — кто же? Володька Слёткин, смерд, паскуд…
Голос Харлова оборвался.
— Но дочери-то твои? Они-то что же? — спросила матушка.
— А я все терпел, — продолжал Харлов свое повествование, — горько, горько мне было во как и стыдно… Не глядел бы на свет божий! Оттого я и к вам, матушка, поехать не захотел — от этого от самого от стыда, от страму! Ведь я, матушка моя, все перепробовал: и лаской, и угрозой, и усовещивал-то их, и что уж! кланялся… вот так-то (Харлов показал, как он кланялся). И все понапрасну! И все-то я терпел! Сначалу-то, на первых-то порах, не такие у меня мысли были: возьму, мол, перебью, перешвыряю всех, чтобы и на семена не осталось… Будут знать! Ну, а потом — покорился! Крест, думаю, мне послан; к смерти, значит, приготовиться надо. И вдруг сегодня, как пса! И кто же? Володька! А что вы о дочерях спрашивать изволили, то разве в них есть какая своя воля? Володькины холопки! Да!
Матушка удивилась.
— Про Анну я еще это понять могу; она — жена… Но с какой стати вторая-то твоя…
— Евлампия-то? Хуже Анны! Вся, как есть, совсем в Володькины руки отдалась. По той причине она и вашему солдату-то отказала. По его, по Володькину, приказу. Анне — видимое дело — следовало бы обидеться, да она и терпеть сестры не может, а покоряется! Околдовал, проклятый! Да ей же, Анне, вишь, думать приятно, что вот, мол, ты, Евлампия, какая всегда была гордая, а теперь вон что из тебя стало!.. О… ох, ох! Боже мой, боже!
Матушка с беспокойством посмотрела на меня. Я отошел немножко в сторону, из предосторожности, как бы меня не выслали…
— Очень сожалею, Мартын Петрович, — начала она, — что мой бывший воспитанник причинил тебе столько горя и таким нехорошим человеком оказался; но ведь и я в нем ошиблась… Кто мог это ожидать от него!
— Сударыня, — простонал Харлов и ударил себя в грудь. — Не могу я снести неблагодарность моих дочерей! Не могу, сударыня! Ведь я им все, все отдал! И к тому же совесть меня замучила. Много… ох! много передумал я, у пруда сидючи да рыбу удучи! «Хоть бы ты пользу кому в жизни сделал! — размышлял я так-то, — бедных награждал, крестьян на волю отпустил, что ли, за то, что век их заедал! Ведь ты перед богом за них ответчик! Вот когда тебе отливаются их слезки!» И какая теперь их судьба: была яма глубокая и при мне — что греха таить, а теперь и дна не видать! Эти все грехи я на душу взял, совестью для детей пожертвовал, а мне за это шиш! Из дому меня пинком, как пса!
— Полно об этом думать, Мартын Петрович, — заметила матушка.
— И как он мне сказал, ваш-то Володька, — с новой силой подхватил Харлов, — как сказал он мне, что мне в моей горенке больше не жить, а я в самой той горенке каждое бревнышко собственными руками клал — как сказал он мне это — и бог знает, что со мной приключилось! В головушке помутилось, по́ сердцу как ножом… Ну, либо его зарезать, либо из дому вон!.. Вот я и побежал к вам, благодетельница моя, Наталья Николаевна… И куды ж мне было голову приклонить? А тут дождь, слякоть… Я, может, раз двадцать упал! И теперь… в этаком безобразии…
Харлов окинул себя взглядом и завозился на стуле, словно встать собирался.
— Полно тебе, полно, Мартын Петрович, — поспешно проговорила матушка, — какая в том беда? Что ты пол-то замарал? Эка важность! А я вот какое хочу тебе предложение сделать. Слушай! Отведут тебя теперь в особую комнату, постель дадут чистую — ты разденься, умойся, да приляг и усни…
— Матушка, Наталья Николаевна! Не уснуть мне! — уныло промолвил Харлов. — В мозгах-то словно молотами стучат! Ведь меня, как тварь непотребную…
— Ляг, усни, — настойчиво повторила матушка. — А потом мы тебя чаем напо́им — ну, и потолкуем с тобою. Не унывай, приятель старинный! Если тебя из твоего дома выгнали, в моем доме ты всегда найдешь себе приют… Я ведь не забыла, что ты мне жизнь спас.
— Благодетельница! — простонал Харлов и закрыл лицо руками. — Спасите вы меня теперь!
Это воззвание тронуло мою матушку почти до слез.
— Охотно готова тебе помочь, Мартын Петрович, всем, чем только могу; но ты должен обещать мне, что будешь вперед меня слушаться и всякие недобрые мысли прочь от себя отгонишь.
Харлов принял руки от лица.
— Коли нужно, — промолвил он, — я ведь и простить могу!
Матушка одобрительно кивнула головой.
— Очень мне приятно видеть тебя в таком истинно христианском расположении духа, Мартын Петрович; но речь об этом впереди. Пока приведи ты себя в порядок — а главное, усни. Отведи ты Мартына Петровича в зеленый кабинет покойного барина, — обратилась матушка к дворецкому, — и что он только потребует, чтобы сию минуту было! Платье его прикажи высушить и вычистить, а белье, какое понадобится, спроси у кастелянши — слышишь?
— Слушаю, — отвечал дворецкий.
— А как он проснется, мерку с него прикажи снять портному; да бороду надо будеть сбрить. Не сейчас, а после.
— Слушаю, — повторил дворецкий. — Мартын Петрович, пожалуйте. — Харлов поднялся, посмотрел на матушку, хотел было подойти к ней, но остановился, отвесил поясной поклон, перекрестился трижды на образ и пошел за дворецким. Вслед за ним и я выскользнул из комнаты.
XXIV
Дворецкий привел Харлова в зеленый кабинет и тотчас побежал за кастеляншей, так как белья на постели не оказалось. Сувенир, встретивший нас в передней и вместе с нами вскочивший в кабинет, немедленно