и заметил, что оба глаза у ней были застланы полупрозрачной, беловатой перепонкой, или плевой, какая бывает у иных птиц: они защищают ею свои глаза от слишком яркого света.
Но у старушки та плева не двигалась и не открывала зениц… из чего я заключил, что она слепая.
– Хочешь милостыни? – повторил я свой вопрос. – Зачем ты идешь за мною?
Но старушка по-прежнему не отвечала, а только съежилась чуть-чуть.
Я отвернулся от нее и пошел своей дорогой.
И вот опять слышу я за собою те же легкие, мерные, словно крадущиеся шаги.
«Опять эта женщина! – подумалось мне. – Что она ко мне пристала? – Но я тут же мысленно прибавил: – Вероятно, она сóслепу сбилась с дороги, идет теперь по слуху за моими шагами, чтобы вместе со мною выйти в жилое место. Да, да; это так».
Но странное беспокойство понемногу овладело моими мыслями: мне начало казаться, что старушка не идет только за мною, но что она направляет меня, что она меня толкает то направо, то налево, и что я невольно повинуюсь ей.
Однако я продолжаю идти… Но вот впереди на самой моей дороге что-то чернеет и ширится… какая-то яма… «Могила! – сверкнуло у меня в голове. – Вот куда она толкает меня!»
Я круто поворачиваю назад… Старуха опять передо мною… но она видит! Она смотрит на меня большими, злыми, зловещими глазами… глазами хищной птицы… Я надвигаюсь к ее лицу, к ее глазам… Опять та же тусклая плева, тот же слепой и тупой облик…
«Ах! – думаю я… – эта старуха – моя судьба. Та судьба, от которой не уйти человеку!»
«Не уйти! не уйти! Что за сумасшествие?… Надо попытаться». И я бросаюсь в сторону, по другому направлению.
Я иду проворно… Но легкие шаги по-прежнему шелестят за мною, близко, близко… И впереди опять темнеет яма.
Я опять поворачиваю в другую сторону… И опять тот же шелест сзади и то же грозное пятно впереди.
И куда я ни мечусь, как заяц на угонках… все то же, то же!
«Стой! – думаю я. – Обману ж я ее! Не пойду я никуда!» – и я мгновенно сажусь на землю.
Старуха стоит позади, в двух шагах от меня. Я ее не слышу, но я чувствую, что она тут.
И вдруг я вижу: то пятно, что чернело вдали, плывет, ползет само ко мне!
Боже! Я оглядываюсь назад… Старуха смотрит прямо на меня – и беззубый рот скривлен усмешкой…
– Не уйдешь!
Февраль, 1878
Нас двое в комнате: собака моя и я. На дворе воет страшная, неистовая буря.
Собака сидит передо мною – и смотрит мне прямо в глаза.
И я тоже гляжу ей в глаза.
Она словно хочет сказать мне что-то. Она немая, она без слов, она сама себя не понимает – но я ее понимаю.
Я понимаю, что в это мгновенье и в ней и во мне живет одно и то же чувство, что между нами нет никакой разницы. Мы тожественны; в каждом из нас горит и светится тот же трепетный огонек.
Смерть налетит, махнет на него своим холодным широким крылом…
И конец!
Кто потом разберет, какой именно в каждом из нас горел огонек?
Нет! это не животное и не человек меняются взглядами…
Это две пары одинаковых глаз устремлены друг на друга.
И в каждой из этих пар, в животном и в человеке – одна и та же жизнь жмется пугливо к другой.
Февраль, 1878
У меня был товарищ – соперник; не по занятиям, не по службе или любви; но наши воззрения ни в чем не сходились, и всякий раз, когда мы встречались, между нами возникали нескончаемые споры.
Мы спорили обо всем: об искусстве, о религии, о науке, о земной и загробной – особенно о загробной жизни.
Он был человек верующий и восторженный. Однажды он сказал мне:
– Ты надо всем смеешься; но если я умру прежде тебя, то я явлюсь к тебе с того света… Увидим, засмеешься ли ты тогда?
И он, точно, умер прежде меня, в молодых летах еще будучи; но прошли года – и я позабыл об его обещании, об его угрозе.
Раз, ночью, я лежал в постели – и не мог, да и не хотел заснуть.
В комнате было ни темно, ни светло; я принялся глядеть в седой полумрак.
И вдруг мне почудилось, что между двух окон стоит мой соперник – и тихо и печально качает сверху вниз головою.
Я не испугался – даже не удивился… но, приподнявшись слегка и опершись на локоть, стал еще пристальнее глядеть на неожиданно появившуюся фигуру.
Тот продолжал качать головою.
– Что? – промолвил я наконец. – Ты торжествуешь? или жалеешь? Что это: предостережение или упрек?… Или ты мне хочешь дать понять, что ты был неправ? что мы оба неправы? Что ты испытываешь? Муки ли ада? Блаженство ли рая? Промолви хоть слово!
Но мой соперник не издал ни единого звука – и только по-прежнему печально и покорно качал головою – сверху вниз.
Я засмеялся… он исчез.
Февраль, 1878
Я проходил по улице… меня остановил нищий, дряхлый старик.
Воспаленные, слезливые глаза, посинелые губы, шершавые лохмотья, нечистые раны… О, как безобразно обглодала бедность это несчастное существо!
Он протягивал мне красную, опухшую, грязную руку… Он стонал, он мычал о помощи.
Я стал шарить у себя во всех карманах… Ни кошелька, ни часов, ни даже платка… Я ничего не взял с собою.
А нищий ждал… и протянутая его рука слабо колыхалась и вздрагивала.
Потерянный, смущенный, я крепко пожал эту грязную, трепетную руку…
– Не взыщи, брат; нет у меня ничего, брат.
Нищий уставил на меня свои воспаленные глаза;
его синие губы усмехнулись – и он в свою очередь стиснул мои похолодевшие пальцы.
– Что же, брат, – прошамкал он, – и на том спасибо. Это тоже подаяние, брат.
Я понял, что и я получил подаяние от моего брата.
Февраль, 1878
«Услышишь суд глупца…»
Пушкин
Ты всегда говорил правду, великий наш певец; ты сказал ее и на этот раз.
«Суд глупца и смех толпы»… Кто не изведал и того и другого?
Все это можно – и должно переносить; а кто в силах – пусть презирает!
Но есть удары, которые больнее бьют по самому сердцу. Человек сделал все, что мог; работал усиленно, любовно, честно… И честные души гадливо отворачиваются от него; честные лица загораются негодованием при его имени.
– Удались! Ступай вон! – кричат ему честные молодые голоса. – Ни ты нам не нужен, ни твой труд; ты оскверняешь наше жилище – ты нас не знаешь и не понимаешь… Ты наш враг!
Что тогда делать этому человеку? Продолжать трудиться, не пытаться оправдываться – и даже не ждать более справедливой оценки.
Некогда землепашцы проклинали путешественника, принесшего им картофель, замену хлеба, ежедневную пищу бедняка. Они выбивали из протянутых к ним рук драгоценный дар, бросали его в грязь, топтали ногами.
Теперь они питаются им – и даже не ведают имени своего благодетеля.
Пускай! На что им его имя? Он и безымянный спасает их от голода.
Будем стараться только о том, чтобы приносимое нами было точно полезною пищей.
Горька неправая укоризна в устах людей, которых любишь… Но перенести можно и это…
«Бей меня! Но выслушай!» – говорил афинский вождь спартанскому.
«Бей меня – но будь здоров и сыт!» – должны говорить мы.
Февраль, 1878
По улице столицы мчится вприпрыжку молодой еще человек. Его движенья веселы, бойки; глаза сияют, ухмыляются губы, приятно алеет умиленное лицо… Он весь – довольство и радость.
Что с ним случилось? Досталось ли ему наследство? Повысили ли его чином? Спешит ли он на любовное свиданье? Или просто он хорошо позавтракал – и чувство здоровья, чувство сытой силы взыграло во всех его членах? Уж не возложили ли на его глею твой красивый осьмиугольный крест, о польский король Станислав!
Нет. Он сочинил клевету на знакомого, распространил ее тщательно, услышал ее, эту самую клевету, из уст другого знакомого – и сам ей поверил.
О, как доволен, как даже добр в эту минуту этот милый, многообещающий молодой человек!
Февраль, 1878
Житейское правило
– Если вы желаете хорошенько насолить и даже повредить противнику, – говорил мне один старый пройдоха, – то упрекайте его в том самом недостатке или пороке, который вы за собою чувствуете. Негодуйте… и упрекайте!
Во-первых – это заставит других думать, что у вас этого порока нет.
Во-вторых – негодование ваше может быть даже искренним… Вы можете воспользоваться укорами собственной совести.
Если вы, например, ренегат, – упрекайте противника в том, что у него нет убеждений!
Если вы сами лакей в душе, – говорите ему с укоризной, что он лакей… лакей цивилизации, Европы, социализма!
– Можно даже сказать: лакей безлакейства! – заметил я.
– И это можно, – подхватил пройдоха.
Февраль, 1878
Конец света
Сон
Чудилось мне, что я нахожусь где-то в России, в глуши, в простом деревенском доме.
Комната большая, низкая, в три окна; стены вымазаны белой краской; мебели нет. Перед домом голая равнина; постепенно понижаясь, уходит она вдаль; серое, одноцветное небо висит над нею как полог.
Я не один; человек десять со мною в комнате. Люди всё простые, просто одетые; они ходят вдоль и поперек, молча, словно крадучись. Они избегают друг друга – и, однако, беспрестанно меняются тревожными взорами.
Ни один не знает: зачем он попал в этот дом и что за люди с ним? На всех лицах беспокойство и унылость… все поочередно подходят к окнам и внимательно оглядываются, как бы ожидая чего-то извне.
Потом опять принимаются бродить вдоль и поперек. Между нами вертится небольшого росту мальчик; от времени до времени он пищит тонким, однозвучным голоском: «Тятенька, боюсь!» Мне тошно на сердце от этого писку – и я тоже начинаю бояться… чего? не знаю сам. Только я чувствую: идет и близится большая, большая беда.
А мальчик нет, нет – да запищит. Ах, как бы уйти отсюда! Как душно! Как томно! Как тяжело!.. Но уйти невозможно.
Это небо – точно саван. И ветра нет… Умер воздух, что ли?
Вдруг мальчик подскочил к окну и закричал тем же жалобным голосом:
– Гляньте! гляньте! земля провалилась!
– Как? провалилась?!
Точно: прежде перед домом была равнина, а теперь он стоит на вершине страшной горы! Небосклон упал, ушел вниз, а от самого дома спускается почти отвесная, точно разрытая, черная круча.
Мы все столпились у окон… Ужас леденит наши сердца.
– Вот оно… вот оно! – шепчет мой сосед.
И вот вдоль всей далекой земной грани зашевелилось что-то, стали подниматься и падать какие-то небольшие кругловатые бугорки.
«Это – море! – подумалось всем нам в одно и то же мгновение. – Оно сейчас нас всех затопит… Только как же оно может расти и подниматься вверх?