тобою своей пахучей, все еще свежей зеленью и лаской и силой весны!
Но будь осторожен… не гляди вперед, бедный старик!
Июль, 1878
Двое друзей сидят за столом и пьют чай.
Внезапный шум поднялся на улице. Слышны жалобные стоны, ярые ругательства, взрывы злорадного смеха.
– Кого-то бьют, – заметил один из друзей, выглянув из окна.
– Преступника? Убийцу? – спросил другой. – Слушай, кто бы он ни был, нельзя допустить бессудную расправу. Пойдем заступимся за него.
– Да это бьют не убийцу.
– Не убийцу? Так вора? Все равно, пойдем отнимем его у толпы.
– И не вора.
– Не вора? Так кассира, железнодорожника, военного поставщика, российского мецената, адвоката, благонамеренного редактора, общественного жертвователя?… Все-таки пойдем поможем ему!
– Нет… это бьют корреспондента.
– Корреспондента? Ну, знаешь что: допьем сперва стакан чаю.
Июль, 1878
Два брата
Передо мною появилось два ангела… два гения.
Я говорю: ангелы… гении – потому что у обоих на обнаженных телах не было никакой одежды и за плечами у каждого вздымались сильные длинные крылья.
Оба – юноши. Один – несколько полный, гладкокожий, чернокудрый. Глаза карие, с поволокой, с густыми ресницами; взгляд вкрадчивый, веселый и жадный. Лицо прелестное, пленительное, чуть-чуть дерзкое, чуть-чуть злое. Алые пухлявые губы слегка вздрагивают. Юноша улыбается, как власть имеющий – самоуверенно и лениво; пышный цветочный венок слегка покоится на блестящих волосах, почти касаясь бархатных бровей. Пестрая шкурка леопарда, перехваченная золотой стрелою, легко повисла с округлого плеча на выгнутое бедро. Перья крыльев отливают розовым цветом; концы их ярко-красны, точно омочены багряной, свежей кровью. От времени до времени они трепещут быстро, с приятным серебристым шумом, шумом весеннего дождя.
Другой был худ и желтоват телом. Ребра слабо виднелись при каждом вдыхании. Волосы белокурые, жидкие, прямые; огромные, круглые, бледно-серые глаза… взгляд беспокойный и странно-светлый. Все черты лица заостренные; маленький полураскрытый рот с рыбьими зубами; сжатый, орлиный нос, выдающийся подбородок, покрытый беловатым пухом. Эти сухие губы ни разу, никогда не улыбнулись.
То было правильное, страшное, безжалостное лицо! (Впрочем, и у первого, у красавца, – лицо, хоть и милое и сладкое, жалости не выражало тоже.) Вокруг головы второго зацепилось несколько пустых поломанных колосьев, перевитых поблеклой былинкой. Грубая серая ткань обвивала чресла; крылья за спиною, темно-синие, матового цвета, двигались тихо и грозно.
Оба юноши казались неразлучными товарищами.
Каждый из них опирался на плечо другого. Мягкая ручка первого лежала, как виноградный грозд, на сухой ключице второго; узкая кисть второго с длинными тонкими пальцами протянулась, как змея, по женоподобной груди первого.
И послышался мне голос… Вот что произнес он:
«Перед тобой Любовь и Голод – два родных брата, две коренных основы всего живущего.
Все, что живет, – движется, чтобы питаться, и питается, чтобы воспроизводить.
Любовь и Голод – цель их одна: нужно, чтобы жизнь не прекращалась, собственная и чужая – все та же, всеобщая жизнь».
Август, 1878
В нем было все нужное для того, чтобы сделаться бичом своей семьи.
Он родился здоровым; родился богатым – и в теченье всей своей долгой жизни, оставаясь богатым и здоровым, не совершил ни одного проступка, не впал ни в одну ошибку, не обмолвился и не промахнулся ни разу.
Он был безукоризненно честен!.. И, гордый сознаньем своей честности, давил ею всех: родных, друзей, знакомых.
Честность была его капиталом… и он брал с него ростовщичьи проценты.
Честность давала ему право быть безжалостным и не делать неуказного добра; и он был безжалостным – и не делал добра… потому что добро по указу – не добро.
Он никогда не заботился ни о ком, кроме собственной – столь примерной! – особы, и искренно возмущался, если и другие так же старательно не заботились о ней!
И в то же время он не считал себя эгоистом – и пуще всего порицал и преследовал эгоистов и эгоизм! Еще бы! Чужой эгоизм мешал его собственному.
Не ведая за собой ни малейшей слабости, он не понимал, не допускал ничьей слабости. Он вообще никого и ничего не понимал, ибо был весь, со всех сторон, снизу и сверху, сзади и спереди, окружен самим собою.
Он даже не понимал: что значит прощать? Самому себе прощать ему не приходилось… С какой стати стал бы он прощать другим?
Перед судом собственной совести, перед лицом собственного бога – он, это чудо, этот изверг добродетели, возводил очи горе и твердым и ясным голосом произносил: «Да, я достойный, я нравственный человек!»
Он повторит эти слова на смертном ложе – и ничего не дрогнет даже и тогда в его каменном сердце, в этом сердце без пятнышка и без трещины.
О безобразие самодовольной, непреклонной, дешево доставшейся добродетели, ты едва ли не противней откровенного безобразия порока!
Декабрь, 1878
Пир у верховного существа
Однажды верховное существо вздумало задать великий пир в своих лазоревых чертогах.
Все добродетели были им позваны в гости. Одни добродетели… мужчин он не приглашал… одних только дам.
Собралось их очень много – великих и малых. Малые добродетели были приятнее и любезнее великих; но все казались довольными и вежливо разговаривали между собою, как приличествует близким родственникам и знакомым.
Но вот верховное существо заметило двух прекрасных дам, которые, казалось, вовсе не были знакомы друг с дружкой.
Хозяин взял за руку одну из этих дам и подвел ее к другой.
«Благодетельность!» – сказал он, указав на первую.
«Благодарность!» – прибавил он, указав на вторую.
Обе добродетели несказанно удивились: с тех пор как свет стоял – а стоял он давно, – они встречались в первый раз!
Декабрь, 1878
Изжелта-серый, сверху рыхлый, исподнизу твердый, скрыпучий песок… песок без конца, куда ни взглянешь!
И над этой песчаной пустыней, над этим морем мертвого праха высится громадная голова египетского сфинкса.
Что хотят сказать эти крупные, выпяченные губы, эти неподвижно-расширенные, вздернутые ноздри – и эти глаза, эти длинные, полусонные, полувнимательные глаза под двойной дугой высоких бровей?
А что-то хотят сказать они! Они даже говорят – но один лишь Эдип умеет разрешить загадку и понять их безмолвную речь.
Ба! Да я узнаю эти черты… в них уже нет ничего египетского. Белый низкий лоб, выдающиеся скулы, нос короткий и прямой, красивый белозубый рот, мягкий ус и бородка курчавая – и эти широко расставленные небольшие глаза… а на голове шапка волос, рассеченная пробором… Да это ты, Карп, Сидор, Семен, ярославский, рязанский мужичок, соотчич мой, русская косточка! Давно ли попал ты в сфинксы?
Или и ты тоже что-то хочешь сказать? Да, и ты тоже – сфинкс.
И глаза твои – эти бесцветные, но глубокие глаза говорят тоже… И так же безмолвны и загадочны их речи.
Только где твой Эдип?
Увы! не довольно надеть мурмолку, чтобы сделаться твоим Эдипом, о всероссийский сфинкс!
Декабрь, 1878
Нимфы
Я стоял перед цепью красивых гор, раскинутых полукругом; молодой зеленый лес покрывал их сверху донизу.
Прозрачно синело над ними южное небо; солнце с вышины играло лучами; внизу, полузакрытые травою, болтали проворные ручьи.
И вспомнилось мне старинное сказание о том, как, в первый век по рождестве Христове, один греческий корабль плыл по Эгейскому морю.
Час был полуденный… Стояла тихая погода. И вдруг, в высоте, над головою кормчего, кто-то явственно произнес:
– Когда ты будешь плыть мимо острова, воззови громким голосом: «Умер Великий Пан!»
Кормчий удивился… испугался. Но когда корабль побежал мимо острова, он послушался, он воззвал:
– Умер Великий Пан!
И тотчас же, в ответ на его клик, по всему протяжению берега (а остров был необитаем) раздались громкие рыданья, стоны, протяжные, жалостные возгласы:
– Умер! Умер Великий Пан!
Мне вспомнилось это сказание… и странная мысль посетила меня: «Что, если и я кликну клич?»
Но в виду окружавшего меня ликования я не мог подумать о смерти – и что было во мне силы закричал:
– Воскрес! Воскрес Великий Пан!
И тотчас же – о чудо! – в ответ на мое восклицание по всему широкому полукружию зеленых гор прокатился дружный хохот, поднялся радостный говор и плеск. «Он воскрес! Пан воскрес!» – шумели молодые голоса. Все там впереди внезапно засмеялось, ярче солнца в вышине, игривее ручьев, болтавших под травою. Послышался торопливый топот легких шагов, сквозь зеленую чащу замелькала мраморная белизна волнистых туник, живая алость обнаженных тел… То нимфы, нимфы, дриады, вакханки бежали с высот в равнину…
Они разом показались по всем опушкам. Локоны вьются по божественным головам, стройные руки поднимают венки и тимпаны – и смех, сверкающий, олимпийский смех бежит и катится вместе с ними…
Впереди несется богиня. Она выше и прекраснее всех, – колчан за плечами, в руках лук, на поднятых кудрях серебристый серп луны…
Диана, это – ты?
Но вдруг богиня остановилась… и тотчас, вслед за нею, остановились все нимфы. Звонкий смех замер. Я видел, как лицо внезапно онемевшей богини покрылось смертельной бледностью; я видел, как опустились и повисли ее руки, как окаменели ноги, как невыразимый ужас разверз ее уста, расширил глаза, устремленные вдаль… Что она увидала? Куда глядела она?
Я обернулся в ту сторону, куда она глядела…
На самом краю неба, за низкой чертою полей, горел огненной точкой золотой крест на белой колокольне христианской церкви… Этот крест увидала богиня.
Я услышал за собою неровный, длинный вздох, подобный трепетанию лопнувшей струны, – и когда я обернулся снова, уже от нимф не осталось следа… Широкий лес зеленел по-прежнему, – и только местами сквозь частую сеть ветвей виднелись, таяли клочки чего-то белого. Были ли то туники нимф, поднимался ли пар со дна долин – не знаю.
Но как мне было жаль исчезнувших богинь!
Декабрь, 1878
Осужденный на вечное заточенье узник вырвался из тюрьмы и стремглав пустился бежать… За ним по пятам мчалась погоня.
Он бежал изо всех сил… Преследователи начинали отставать.
Но вот перед ним река с крутыми берегами, узкая – но глубокая река… А он не умеет плавать!
С одного берега на другой перекинута тонкая гнилая доска. Беглец уже занес на нее ногу… Но случилось так, что тут же возле реки стояли: лучший его друг и самый жестокий его враг.
Враг ничего не сказал и только скрестил руки; зато друг закричал во все горло:
– Помилуй! Что ты делаешь? Опомнись, безумец! Разве ты не видишь, что доска совсем сгнила? Она сломится под твоею тяжестью – и ты неизбежно погибнешь!
– Но ведь другой переправы нет… а погоню слышишь? – отчаянно простонал несчастный и ступил на доску.
– Не допущу!.. Нет, не допущу, чтобы ты погибнул! – возопил ревностный друг и выхватил из-под ног беглеца доску. Тот мгновенно бухнул в бурные волны – и утонул.
Враг засмеялся самодовольно – и пошел прочь; а друг присел на бережку – и начал горько плакать о своем бедном… бедном друге!
Обвинять самого себя в его гибели он, однако, не подумал… ни