на миг.
– Не послушался меня! Не послушался! – шептал он уныло.
– А впрочем! – промолвил он наконец. – Ведь он всю жизнь свою должен был томиться в ужасной тюрьме! По крайней мере, он теперь не страдает! Теперь ему легче! Знать, уж такая ему выпала доля!
– А все-таки жалко, по человечеству!
И добрая душа продолжала неутешно рыдать о своем злополучном друге.
Декабрь, 1878
Я видел себя юношей, почти мальчиком в низкой деревенской церкви. Красными пятнышками теплились перед старинными образами восковые тонкие свечи.
Радужный венчик окружал каждое маленькое пламя. Темно и тускло было в церкви… Но народу стояло передо мною много.
Все русые, крестьянские головы. От времени до времени они начинали колыхаться, падать, подниматься снова, словно зрелые колосья, когда по ним медленной волной пробегает летний ветер.
Вдруг какой-то человек подошел сзади и стал со мною рядом.
Я не обернулся к нему – но тотчас почувствовал, что этот человек – Христос.
Умиление, любопытство, страх разом овладели мною. Я сделал над собою усилие… и посмотрел на своего соседа.
Лицо как у всех – лицо, похожее на все человеческие лица. Глаза глядят немного ввысь, внимательно и тихо. Губы закрыты, но не сжаты: верхняя губа как бы покоится на нижней. Небольшая борода раздвоена. Руки сложены и не шевелятся. И одежда на нем как на всех.
«Какой же это Христос! – подумалось мне. – Такой простой, простой человек! Быть не может!»
Я отвернулся прочь. Но не успел я отвести взор от того простого человека, как мне опять почудилось, что это именно Христос стоит со мной рядом.
Я опять сделал над собою усилие… И опять увидел то же лицо, похожее на все человеческие лица, те же обычные, хоть и незнакомые черты.
И мне вдруг стало жутко – и я пришел в себя. Только тогда я понял, что именно такое лицо – лицо, похожее на все человеческие лица, – оно и есть лицо Христа.
Декабрь, 1878
Видали ли вы старый серый камень на морском прибрежье, когда в него, в час прилива, в солнечный веселый день, со всех сторон бьют живые волны – бьют и играют и ластятся к нему – и обливают его мшистую голову рассыпчатым жемчугом блестящей пены?
Камень остается тем же камнем – но по хмурой его поверхности выступают яркие цвета.
Они свидетельствуют о том далеком времени, когда только что начинал твердеть расплавленный гранит и весь горел огнистыми цветами.
Так и на мое старое сердце недавно со всех сторон нахлынули молодые женские души – и под их ласкающим прикосновением зарделось оно уже давно поблекшими красками, следами бывалого огня!
Волны отхлынули… но краски еще не потускнели – хоть и сушит их резкий ветер.
Май, 1879
Голуби
Я стоял на вершине пологого холма; передо мною – то золотым, то посеребренным морем – раскинулась и пестрела спелая рожь.
Но не бегало зыби по этому морю; не струился душный воздух: назревала гроза великая.
Около меня солнце еще светило – горячо и тускло, но там, за рожью, не слишком далеко, темно-синяя туча лежала грузной громадой на целой половине небосклона.
Все притаилось… все изнывало под зловещим блеском последних солнечных лучей. Не слыхать, не видать ни одной птицы; попрятались даже воробьи. Только где-то вблизи упорно шептал и хлопал одинокий крупный лист лопуха.
Как сильно пахнет полынь на межах! Я глядел на синюю громаду… и смутно было на душе. «Ну скорей же, скорей! – думалось мне, – сверкни, золотая змейка, дрогни, гром! двинься, покатись, пролейся, злая туча, прекрати тоскливое томленье!»
Но туча не двигалась. Она по-прежнему давила безмолвную землю… и только словно пухла да темнела.
И вот по одноцветной ее синеве замелькало что-то ровно и плавно; ни дать ни взять белый платочек или снежный комок. То летел со стороны деревни белый голубь.
Летел, летел – все прямо, прямо… и потонул за лесом.
Прошло несколько мгновений – та же стояла жестокая тишь… Но глядь! Уже два платка мелькают, два комочка несутся назад: то летят домой ровным полетом два белых голубя.
И вот, наконец, сорвалась буря – и пошла потеха!
Я едва домой добежал. Визжит ветер, мечется как бешеный, мчатся рыжие, низкие, словно в клочья разорванные облака, все закрутилось, смешалось, захлестал, закачался отвесными столбами рьяный ливень, молнии слепят огнистой зеленью, стреляет как из пушки отрывистый гром, запахло серой…
Но под навесом крыши, на самом краюшке слухового окна, рядышком сидят два белых голубя – и тот, кто слетал за товарищем, и тот, кого он привел и, может быть, спас.
Нахохлились оба – и чувствует каждый своим крылом крыло соседа…
Хорошо им! И мне хорошо, глядя на них… Хоть я и один… один, как всегда.
Май, 1879
Завтра! Завтра!
Как пуст, и вял, и ничтожен почти всякий прожитой день! Как мало следов оставляет он за собою! Как бессмысленно глупо пробежали эти часы за часами!
И между тем человеку хочется существовать; он дорожит жизнью, он надеется на нее, на себя, на будущее… О, каких благ он ждет от будущего!
Но почему же он воображает, что другие, грядущие дни не будут похожи на этот только что прожитой день?
Да он этого и не воображает. Он вообще не любит размышлять – и хорошо делает.
«Вот завтра, завтра!» – утешает он себя, пока это «завтра» не свалит его в могилу.
Ну, а раз в могиле – поневоле размышлять перестанешь.
Май, 1879
Мне снилось, что я вошел в огромную подъемную храмину с высокими сводами. Ее всю наполнял какой-то тоже подземный, ровный свет.
По самой середине храмины сидела величавая женщина в волнистой одежде зеленого цвета. Склонив голову на руку, она казалась погруженной в глубокую думу.
Я тотчас понял, что эта женщина – сама Природа, – и мгновенным холодом внедрился в мою душу благоговейный страх.
Я приблизился к сидящей женщине – и, отдав почтительный поклон:
– О наша общая мать! – воскликнул я. – О чем твоя дума? Не о будущих ли судьбах человечества размышляешь ты? Не о том ли, как ему дойти до возможного совершенства и счастья?
Женщина медленно обратила на меня свои темные, грозные глаза. Губы ее шевельнулись – и раздался зычный голос, подобный лязгу железа:
– Я думаю о том, как бы придать большую силу мышцам ног блохи, чтобы ей удобнее было спасаться от врагов своих. Равновесие нападения и отпора нарушено… Надо его восстановить.
– Как? – пролепетал я в ответ. – Ты вот о чем думаешь? Но разве мы, люди, не любимые твои дети?
Женщина чуть-чуть наморщила брови:
– Все твари мои дети, – промолвила она, – и я одинаково о них забочусь – и одинаково их истребляю.
– Но добро… разум… справедливость… – пролепетал я снова.
– Это человеческие слова, – раздался железный голос. – Я не ведаю ни добра, ни зла… Разум мне не закон – и что такое справедливость? Я тебе дала жизнь – я ее отниму и дам другим, червям или людям… мне все равно… А ты пока защищайся – и не мешай мне!
Я хотел было возражать… но земля кругом глухо застонала и дрогнула – и я проснулся.
Август, 1879
«Повесить его!»
– Это случилось в 1805 году, – начал мой старый знакомый, – незадолго до Аустерлица. Полк, в котором я служил офицером, стоял на квартирах в Моравии.
Нам было строго запрещено беспокоить и притеснять жителей; они и так смотрели на нас косо, хоть мы и считались союзниками.
У меня был денщик, бывший крепостной моей матери, Егор по имени. Человек он был честный и смирный; я знал его с детства и обращался с ним как с другом.
Вот однажды в доме, где я жил, поднялись бранчивые крики, вопли: у хозяйки украли двух кур, и она в этой краже обвиняла моего денщика. Он оправдывался, призывал меня в свидетели… «Станет он красть, он, Егор Автамонов!» Я уверял хозяйку в честности Егора, но она ничего слушать не хотела.
Вдруг вдоль улицы раздался дружный конский топот: то сам главнокомандующий проезжал со своим штабом.
Он ехал шагом, толстый, обрюзглый, с понурой головой и свислыми на грудь эполетами.
Хозяйка увидала его – и, бросившись наперерез его лошади, пала на колени – и, вся растерзанная, простоволосая, начала громко жаловаться на моего денщика, указывала на него рукою.
– Господин генерал! – кричала она, – ваше сиятельство! Рассудите! Помогите! Спасите! Этот солдат меня ограбил!
Егор стоял на пороге дома, вытянувшись в струнку, с шапкой в руке, даже грудь выставил и ноги сдвинул, как часовой, – и хоть бы слово! Смутил ли его весь этот остановившийся посреди улицы генералитет, окаменел ли он перед налетающей бедою – только стоит мой Егор да мигает глазами – а сам бел, как глина!
Главнокомандующий бросил на него рассеянный и угрюмый взгляд, промычал сердито:
– Ну?…
Стоит Егор как истукан и зубы оскалил! Со стороны посмотреть: словно смеется человек.
Тогда главнокомандующий промолвил отрывисто:
– Повесить его! – толкнул лошадь под бока и двинулся дальше – сперва опять-таки шагом, а потом шибкой рысью. Весь штаб помчался вслед за ним; один только адъютант, повернувшись на седле, взглянул мельком на Егора.
Ослушаться было невозможно… Егора тотчас схватили и повели на казнь.
Тут он совсем помертвел – и только раза два с трудом воскликнул:
– Батюшки! батюшки! – а потом вполголоса: – Видит Бог – не я!
Горько, горько заплакал он, прощаясь со мною. Я был в отчаянии.
– Егор! Егор! – кричал я, – как же ты это ничего не сказал генералу!
– Видит Бог, не я, – повторял, всхлипывая, бедняк.
Сама хозяйка ужаснулась. Она никак не ожидала такого страшного решения и в свою очередь разревелась! Начала умолять всех и каждого о пощаде, уверяла, что куры ее отыскались, что она сама готова все объяснить…
Разумеется, все это ни к чему не послужило. Военные, сударь, порядки! Дисциплина! Хозяйка рыдала все громче и громче.
Егор, которого священник уже исповедал и причастил, обратился ко мне:
– Скажите ей, ваше благородие, чтоб она не убивалась… Ведь я ей простил.
Мой знакомый повторил эти последние слова своего слуги, прошептал: «Егорушка, голубчик, праведник!» – и слезы закапали по его старым щекам.
Август, 1879
Что я буду думать?…
Что я буду думать тогда, когда мне придется умирать, – если я только буду в состоянии тогда думать?
Буду ли я думать о том, что плохо воспользовался жизнью, проспал ее, продремал, не сумел вкусить от ее даров?
«Как? это уже смерть? Так скоро? Невозможно! Ведь я еще ничего не успел сделать… Я только собирался делать!»
Буду ли я вспоминать о прошедшем, останавливаться мыслию на немногих светлых, прожитых мною мгновениях, на дорогих образах и лицах?
Предстанут ли моей памяти мои дурные дела – и найдет на