вот каким. Ты знаешь, в моей судьбе было всегда много смешного. Помнишь мою комическую переписку по делу вытребования бумаг? Вот я и ранен смешно. И в самом деле, какой порядочный человек, в наше просвещенное столетие, позволит себя ранить стрелой? И не случайно – заметь, не во время каких-нибудь игрищ, а на сражении.
– Да ты все мне не говоришь…
– А вот постой, – перебил он. – Ты знаешь, что меня скоро после твоего отъезда из Петербурга перевели в Новгород. В Новгороде я провел довольно много времени и, признаться, скучал, хотя я и там встретился с одним существом (он вздохнул)… Но теперь не до того; а года два назад вышло мне прекрасное местечко, правда, далеко немножко, в Иркутской губернии, да что за беда! Видно, нам с отцом на роду было написано посетить Сибирь. Славный край Сибирь! Богатый, привольный – это тебе всякий скажет. Очень мне там понравилось. Инородцы у меня под началом состояли; народ смирный; да, на мою беду, вздумалось им, человекам десяти, не больше, контрабанду провезти. Меня послали их перехватить. Перехватить-то я их перехватил, да один из них, сдуру должно быть, захотел защищаться, да и попотчевал меня этой стрелой… Я было чуть не умер, однако оправился. Теперь вот еду окончательно вылечиться… Начальство, дай бог им всем здоровья, денег дало.
Пасынков в изнеможении опустил голову на подушку и умолк. Слабый румянец разлился по его щекам. Он закрыл глаза.
– Много говорить не могут, – проговорил вполголоса Елисей, не выходивший из комнаты.
Наступило молчание; только и слышалось, что тяжелое дыхание больного.
– Да вот, – продолжал он, опять открыв глаза, – вторую неделю сижу в этом городишке… простудился, должно быть. Меня лечит здешний уездный врач – ты его увидишь; он, кажется, дело свое знает. Впрочем, я очень этому случаю рад, а то как бы я с тобою встретился? (И он взял меня за руку. Его рука, еще недавно холодная как лед, теперь пылала.) Расскажи ты мне что-нибудь о себе, – заговорил он опять, откидывая от груди шинель, – ведь мы с тобой бог знает когда виделись.
Я поспешил исполнить желание его, лишь бы не дать ему говорить, и принялся рассказывать. Он сперва слушал меня с большим вниманием, потом попросил пить, а там опять начал закрывать глаза и метаться головой на подушке. Я посоветовал ему соснуть немного, прибавив, что не поеду дальше, пока он не поправится, и помещусь в комнате с ним рядом.
– Здесь очень скверно… – начал было Пасынков, но я зажал ему рот и тихо вышел.
Елисей тоже вышел вслед за мной.
– Что же это, Елисей? ведь он умирает? – спросил я верного слугу.
Елисей только махнул рукой и отвернулся.
Отпустив ямщика и наскоро перебравшись в смежную комнату, я отправился посмотреть, не заснул ли Пасынков. У двери его я столкнулся с человеком высокого роста, очень толстым и грузным. Лицо его, рябое и пухлое, выражало лень – и больше ничего; крохотные глазки так и слипались, и губы лоснились, как после сна.
– Позвольте узнать, – спросил я его, – вы не доктор ли?
Толстый человек посмотрел на меня, усиленно приподняв бровями свой нависший лоб.
– Точно так-с, – промолвил он наконец.
– Сделайте одолжение, господин доктор, не угодно ли вам пожаловать сюда, ко мне в комнату? Яков Иваныч, кажется, теперь спит; я его приятель и желал бы поговорить с вами о его болезни, которая меня очень беспокоит.
– Очень хорошо-с, – отвечал доктор с таким выражением, как будто желая сказать: «Охота тебе так много говорить, я бы и так пошел», – и направился вслед за мной.
– Скажите, пожалуйста, – начал я, как только он опустился на стул, – состояние моего приятеля опасно? как вы находите?
– Да, – спокойно отвечал толстяк.
– И… очень оно опасно?
– Да, опасно.
– Так что он даже… умереть может?
– Может.
Признаюсь, я почти с ненавистью посмотрел на моего собеседника.
– Так помилуйте, – начал я, – надобно прибегнуть к каким-нибудь мерам, консилиум созвать, что ли… Ведь нельзя же так… Помилуйте!
– Консилиум, можно. Отчего ж? Можно. Ивана Ефремыча позвать…
Доктор говорил с трудом и беспрестанно вздыхал. Желудок его заметно приподнимался, когда он говорил, как бы выпирая каждое слово.
– Кто такой Иван Ефремыч?
– Городской врач.
– Не послать ли в губернский город – как вы думаете? Там, наверное, есть хорошие доктора.
– Что ж? можно.
– А кто там лучшим врачом почитается?
– Лучшим? Был там Кольрабус доктор… только его чуть ли не перевели куда-то. Впрочем, признаться, оно и не нужно посылать-то.
– Почему же?
– Вашему приятелю и губернский доктор не поможет.
– Разве он так плох?
– Да-таки, наткнулся.
– Чем же он, собственно, болен?
– Рану получил… Легкие, значит, пострадали… ну, тут еще простудился, сделался жар… ну, и прочее. А запасной экономии нет: без запасной экономии, вы сами знаете, человеку невозможно.
Мы оба помолчали.
– Разве гомеопатией попробовать… – проговорил толстяк, искоса взглянув на меня.
– Как гомеопатией? Ведь вы аллопат?
– Так что ж, что аллопат? Вы думаете, что я гомеопатию не знаю? Не хуже другого. Здесь у нас аптекарь гомеопатией лечит, а он и ученой степени никакой не имеет.
«Ну, – подумал я, – плохо дело!..»
– Нет, господин доктор, – промолвил я, – вы уж лучше лечите по вашей обыкновенной методе.
– Как угодно-с.
Толстяк встал и вздохнул.
– Вы идете к нему? – спросил я.
– Да, надо посмотреть.
И он вышел.
Я не пошел за ним: видеть его у постели моего бедного больного друга было свыше сил моих. Я кликнул своего человека и приказал ему тотчас же ехать в губернский город, спросить там лучшего врача и привезти его непременно. Что-то застучало в коридоре; я быстро отворил дверь.
Доктор уже выходил от Пасынкова.
– Ну что? – спросил я его шепотом.
– Ничего, микстуру прописал.
– Я, господин доктор, решился послать в губернский город. Не сомневаюсь в вашем искусстве, но вы знаете сами: ум хорошо, а два лучше.
– Ну что ж, это похвально! – возразил толстяк и начал спускаться по лестнице. Я ему, видимо, надоедал.
Я вошел к Пасынкову.
– Видел ты здешнего эскулапа? – спросил он меня.
– Видел, – отвечал я.
– Мне что нравится в нем, – заговорил Пасынков, – это его удивительное спокойствие. Доктору следует быть флегматиком, не правда ли? Это очень ободрительно для больного.
Я, разумеется, не стал разуверять его.
К вечеру Пасынкову, против ожидания моего, сделалось легче. Он попросил Елисея поставить самовар, объявил мне, что будет угощать меня чаем и сам выпьет чашечку, и заметно повеселел. Я, однако, все-таки старался не давать ему разговаривать и, видя, что он никак не хочет угомониться, спросил его, не желает ли он, чтоб я ему прочел что-нибудь?
– Как у Винтеркеллера – помнишь? – ответил он, – ну, изволь, с удовольствием. Что ж мы будем читать? Посмотри-ка, там у меня на окне книги…
Я подошел к окну и взял первую книгу, попавшуюся мне под руку…
– Что это? – спросил он.
– Лермонтов.
– А! Лермонтов! Прекрасно! Пушкин выше, конечно… Помнишь: «Снова тучи надо мною собралися в тишине…» или: «В последний раз твой образ милый дерзаю мысленно ласкать». Ах, чудо! чудо! Но и Лермонтов хорош. Ну, знаешь что, брат, возьми, раскрой наудачу и читай!
Я раскрыл книгу и смутился: мне попалось «Завещание». Я хотел было перевернуть страницу, но Пасынков заметил мое движение и торопливо проговорил: «Нет, нет, нет, читай то, что вскрылось».
Делать было нечего: я прочел «Завещание».
– Славная вещь! – проговорил Пасынков, как только я произнес последний стих. – Славная вещь! А странно, – прибавил он, помолчав немного, – странно, что тебе именно «Завещание» попалось… Странно!
Я начал читать другое стихотворение, но Пасынков не слушал меня, глядел куда-то в сторону и раза два еще повторил: «Странно!»
Я опустил книгу на колени.
– «Соседка есть у них одна», – прошептал он и вдруг, обратившись ко мне, спросил: – А что, помнишь ты Софью Злотницкую?
Я покраснел.
– Как не помнить!
– Ведь она замуж вышла?..
– За Асанова, давным-давно. Я тебе писал об этом.
– Точно, точно, писал. Отец ее простил наконец?
– Простил, но Асанова не принял.
– Упрямый старик! Ну, а как слышно, счастливо они живут?
– Не знаю, право… кажется, счастливо. Они в деревне живут, в ***ой губернии; я их не видал, но проезжал мимо.
– Кажется, есть… Кстати, Пасынков? – спросил я.
Он взглянул на меня.
– Признайся, ты, помнится, тогда не хотел отвечать на мой вопрос: ведь ты сказал ей, что я ее любил?
– Я все ей сказал, всю правду… Я ей всегда правду говорил. Скрытничать перед ней – это был бы грех!
Пасынков помолчал.
– Ну, а скажи мне, – начал он опять, – скоро ты разлюбил ее или нет?
– Не скоро, но разлюбил. Что пользы вздыхать понапрасну?
Пасынков перевернулся ко мне лицом.
– А я, брат, – начал он, и губы его задрожали, – не тебе чета: я до сих пор не разлюбил ее.
– Как! – воскликнул я с невыразимым изумлением, – разве ты любил ее?
– Любил, – медленно проговорил Пасынков и занес обе руки за голову. – Как я ее любил, это известно одному богу. Никому я не говорил об этом, никому в мире, и не хотел никому говорить… да уж так! «На свете мало, говорят, мне остается жить…» Куда ни шло!
Неожиданное признание Пасынкова до того меня удивило, что я решительно не мог ничего сказать и только думал: «Возможно ли? как же я этого не подозревал?»
– Да, – продолжал он, как бы говоря с самим собою, – я ее любил. Я не перестал ее любить даже тогда, когда узнал, что сердце ее принадлежит Асанову. Но тяжело мне было узнать это! Если б она тебя полюбила, я бы по крайней мере за тебя порадовался; но Асанов… Чем он мог ей понравиться? Его счастье! А изменить своему чувству, разлюбить она уж не могла. Честная душа не меняется…
Я вспомнил посещение Асанова после рокового обеда, вмешательство Пасынкова и невольно всплеснул руками.
– Ты от меня все это узнал, бедняк! – воскликнул я, – и ты же взялся пойти к ней тогда!
– Да, – заговорил опять Пасынков, – это объяснение с ней… я его никогда не забуду. Вот когда я узнал, вот когда я понял, что значит давно мною избранное слово: Resignation. Но все же она осталась моей постоянной мечтой, моим идеалом… А жалок тот, кто живет без идеала!
Я