от нас, незамеченный, почти не оцененный! И это бы еще не беда. Что значит людская оценка? Но мне больно, мне обидно то, что такой человек, с таким любящим и преданным сердцем, умер, не испытав ни разу блаженства взаимной любви, не возбудив участия ни в одном женском сердце, его достойном!.. Пускай наш брат не изведает этого блаженства: он его и не стоит; но Пасынков!.. И притом разве не встречал я на своем веку тысячу людей, которые ни в каком отношении не могли с ним сравниться и которых любили? Неужели же должно думать, что некоторые недостатки в человеке – самоуверенность, например, или легкомыслие – необходимы для того, чтоб женщина к нему привязалась? Или любовь боится совершенства, возможного на земле совершенства, как чего-то чуждого и страшного для нее?
Софья Николаевна выслушала меня до конца, не спуская с меня своих строгих и проницательных глаз и не разжимая губ; только брови ее изредка морщились.
– Почему вы полагаете, – промолвила она, помолчав немного, – что вашего друга ни одна женщина не полюбила?
– Потому, что я это знаю, знаю наверное.
Софья Николаевна хотела было что-то сказать и остановилась. Она, казалось, боролась сама с собой.
– Вы ошибаетесь, – заговорила она наконец, – я знаю женщину, которая горячо полюбила вашего покойного друга; она любит и помнит его до сих пор… И весть о его кончине поразит ее глубоко.
– Кто эта женщина? – позвольте узнать.
– Моя сестра, Варя.
– Варвара Николаевна! – воскликнул я с изумлением.
– Да.
– Как? Варвара Николаевна? – повторил я, – эта…
– Я договорю вашу мысль, – продолжала Софья Николаевна, – эта холодная, равнодушная, вялая, по-вашему, девушка любила вашего друга: оттого она не вышла замуж и не выйдет. До нынешнего дня я одна про это знала: Варя умерла бы скорее, чем выдать свою тайну. В нашей семье мы умеем молчать и терпеть.
Я долго и пристально посмотрел на Софью Николаевну, невольно размышляя о горьком значении ее последних слов.
– Вы меня удивили, – промолвил я наконец. – Но знаете ли, Софья Николаевна, если б я не боялся возбудить в вас неприятных воспоминаний, я тоже в свою очередь мог бы удивить вас…
– Я вас не понимаю, – возразила она медленно и с некоторым смущением.
– Вы точно меня не понимаете, – сказал я, поспешно вставая, – и потому позвольте мне вместо словесного объяснения прислать вам одну вещь…
– Но что такое? – спросила она.
– Не беспокойтесь, Софья Николавна, речь идет не обо мне.
Я поклонился и вернулся к себе в комнату, достал ладанку, снятую мною с Пасынкова, и послал ее к Софье Николаевне с следующей запиской:
«Ладанку эту покойный мой друг носил постоянно на груди и скончался с нею. В ней находится одна ваша записка к нему, совершенно незначительная по содержанию; вы можете прочесть ее. Он носил ее потому, что любил вас страстно, в чем он признался мне только накануне своей смерти. Теперь, когда он умер, почему вам не узнать, что и его сердце вам принадлежало?»
Елисей скоро вернулся и принес мне обратно ладанку.
– Что? – спросил я, – она ничего не велела сказать мне?
– Ничего-с.
Я помолчал.
– Прочла она мою записку?
– Должно быть, прочитали-с; ихняя девушка к ним носила.
«Недоступная!» – подумал я, вспомнив последние слова Пасынкова.
– Ну, ступай, – промолвил я громко.
Елисей улыбнулся как-то странно и не вышел.
– К вам-с… – начал он, – пришла одна девушка.
– Какая девушка?
Елисей помолчал.
– Вам покойный барин ничего не говорили-с?
– Нет… Что такое?
– Они, как в Новгороде были, – продолжал он, трогая рукой притолку, – с одной, примерно сказать, девушкой знакомство свели. Так вот эта девушка вас видеть желают-с. Я ее намедни на улице встретил. Я ей сказал: «Приходи; коли барин прикажет, я пущу».
– Проси, проси ее, разумеется. Да что… какая она?
– Простая-с… из мещанок-с… русская.
– Покойный Яков Иваныч любил ее?
– Ничего… любили-с. Ну и она… Как узнала, что барин скончался, оченно убивалась. Девушка ничего, хорошая-с.
– Проси ее, проси.
Елисей вышел и тотчас же возвратился. За ним шла девушка в ситцевом пестром платье и с темным платком на голове, до половины закрывавшим ее лицо. Увидев меня, она застыдилась и отвернулась.
– Чего ты? – сказал ей Елисей, – ступай, не бойся.
Я подошел к ней и взял ее за руку.
– Как вас зовут? – спросил я ее.
– Машей, – отвечала она тихим голосом, украдкой взглянув на меня.
На вид она казалась лет двадцати двух или двадцати трех; лицо имела круглое, довольно простое, но приятное, нежные щеки, кроткие голубые глаза и маленькие, очень красивые и чистые руки. Одета она была опрятно.
– Вы знали Якова Иваныча? – продолжал я.
– Знавала-с, – проговорила она, подергивая кончики платка, и слезы выступили на ее веки…
Я попросил ее сесть.
Она тотчас села на край стула, не чинясь и не жеманясь. Елисей вышел.
– Вы с ним в Новгороде познакомились?
– В Новгороде-с, – отвечала она, заложив обе руки под платок. – Я только третьего дня от Елисея Тимофеича узнала о их кончине-с. Яков Иваныч, как в Сибирь отъехали, писать обещались, и два раза писали, а больше не писали-с. Я бы за ними и в Сибирь поехала, да они не хотели-с.
– У вас в Новгороде есть родственники?
– Есть.
– Вы с ними жили?
– Я жила с матушкой и с сестрой с замужней; а после матушка на меня прогневалась, да и сестре тесно стало: у них детей много; я и переехала. Я всегда надеялась на Якова Иваныча и ничего не желала, как только его видеть, а они со мной завсегда были ласковы – спросите хоть Елисея Тимофеича.
Маша помолчала.
– У меня и письма их есть, – продолжала она. – Вот посмотрите-с.
Она достала из кармана несколько писем и подала мне.
– Прочтите-с, – прибавила она.
Я развернул одно письмо и узнал руку Пасынкова.
«Милая Маша! (писал он крупным, разборчивым почерком) ты вчера прислонилась своей головкой к моей голове, и когда я спросил: зачем ты это делаешь? – ты мне сказала: хочу послушать, о чем вы думаете. Я тебе скажу, о чем я думал: я думал, как хорошо бы выучиться Маше грамоте! Она бы вот это письмо разобрала…»
Маша заглянула в письмо.
– Это они мне еще в Новгороде писали-с, – проговорила она, – когда они меня грамоте учить собирались. Посмотрите другие-с. Там есть одно из Сибири-с. Вот то прочтите-с.
Я прочел письма. Все они были очень ласковы, даже нежны. В одном из них, именно в первом письме из Сибири, Пасынков называл Машу своим лучшим другом, обещался выслать ей деньги на поездку в Сибирь и кончил следующими словами: «Целую твои хорошенькие ручки; у здешних девушек таких ручек нету; да и головы их не чета твоей, и сердца тоже… Читай книжки, которые я тебе подарил, и помни меня, а я тебя не забуду. Ты одна, одна меня любила: так и я ж тебе одной принадлежать хочу…»
– Я вижу, он к вам очень был привязан, – сказал я, возвращая ей письма.
– Они меня очень любили, – возразила Маша, тщательно укладывая письма в карман, и слезы тихонько потекли по ее щекам. – Я всегда на них надеялась; если б господь продлил им веку, они бы не оставили меня. Дай бог им царство небесное!..
Она утерла глаза кончиком платка.
– Где же вы теперь живете? – спросил я.
– Теперь я здесь, в Москве; приехала с барыней, а теперь без места. К Яков Иванычевой тетеньке ходила, да они сами очень бедны. Мне Яков Иваныч часто об вас говаривали-с, – прибавила она, вставая и кланяясь, – они очень вас всегда любили и помнили. Я вот Елисея Тимофеича третьего дня встретила и подумала: не захотите ли вы помочь мне, так как я без места теперь стала…
– С большим удовольствием, Марья… позвольте спросить, как вас по отчеству?
– Петрова, – ответила Маша и потупилась.
– Все сделаю для вас, что могу, Марья Петровна, – продолжал я, – мне жаль только, что я здесь проездом, мало знаю домов хороших.
Маша вздохнула.
– Мне хоть бы какое-нибудь место-с… Кроить я не умею, а сшить, так все сошью… ну, за детьми ходить тоже могу.
«Денег ей дать, – подумал я, – но как это сделать?»
– Послушайте, Марья Петровна, – начал я не без замешательства, – вы, пожалуйста, извините меня, но вы из слов Пасынкова знаете, как я был с ним дружен… Не позволите ли вы мне предложить вам… на первый случай небольшую сумму?..
Маша взглянула на меня.
– Чего-с? – спросила она.
– Не нужно ли вам денег? – проговорил я.
Маша покраснела вся и наклонила голову.
– На что мне деньги? – прошептала она. – Лучше мне место достаньте-с.
– Место я вам постараюсь достать, но наверное отвечать не могу; а вам грешно совеститься, право… Ведь я для вас не чужой какой-нибудь… Примите это от меня на память о нашем друге…
Я отвернулся, поспешно достал из бумажника несколько ассигнаций и подал ей.
Маша стояла неподвижно, еще ниже потупив голову…
– Возьмите же, – твердил я.
Она тихо возвела на меня свои глаза, посмотрела мне в лицо печальным взором, тихо высвободила бледную руку из-под платка и протянула ее мне.
Я положил ассигнации на ее холодные пальцы. Она молча спрятала руку опять под платок и опустила глаза.
– Вы и вперед, Марья Петровна, – продолжал я, – если вам что-нибудь будет нужно, пожалуйста, обращайтесь прямо ко мне. Я вам доставлю мой адрес.
– Покорно благодарствуйте-с, – проговорила она и, помолчав немного, прибавила: – Они с вами обо мне не говорили-с?
– Я с ним встретился накануне его смерти, Марья Петровна. Впрочем, не помню… кажется, говорил.
Маша провела рукой по волосам, слегка подперла щеку, подумала и, сказав: «Прощайте-с», пошла вон из комнаты.
Я сел у стола и принялся думать горькую думу. Эта Маша, ее сношения с Пасынковым, его письма, скрытая любовь к нему сестры Софьи Николаевны… «Бедняк! бедняк!» – шептал я, тяжело вздыхая. Я вспомнил всю жизнь Пасынкова, его детство, его молодость, фрейлейн Фридерику… «Вот, – думал я, – много дала тебе судьба! многим тебя порадовала!»
На другой день я опять пошел к Софье Николаевне. Меня заставили подождать в передней, и, когда я вошел, Лидия уже сидела рядом с своею матерью. Я понял, что Софья Николаевна не желала возобновлять вчерашнего разговора.
Мы начали толковать – право, не помню о чем, о городских слухах, о делах…