Веретьеву: «Ты, братец, не вздумай просить меня, чтобы я представил тебя моей жене».
Веретьев, казалось, понял его. Равнодушная усмешка чуть тронула его губы.
— А что ваша сестрица? — спросил Владимир Сергеич. — Где она?
— Не могу вам сказать наверное. Должно быть, в Москве. Я давно от нее писем не получал.
— Супруг ее жив?
— Жив.
— А сам господин Ипатов?
— Не знаю; вероятно, тоже жив, а может, и умер.
— А тот господин, как бишь его, Бодряков, что ли?
— Тот-то, кого вы в секунданты себе просили, помните, когда вы так струсили? А черт его знает!
Владимир Сергеич помолчал с важностью на лице.
— Я всегда с удовольствием вспоминал те вечера, — продолжал он, — когда я имел случай (он чуть было не сказал: честь) познакомиться с вашей сестрицей и с вами. Она очень любезная особа. Что, вы все так же приятно поете?
— Нет, голос пропал… Да, хорошее тогда было время!
— Я еще раз посетил потом Ипатовку, — прибавил Владимир Сергеич, приподняв печально брови, — ведь так, кажется, звали ту деревню, — в самый день одного страшного события…
— Да, да, это ужасно, это ужасно, — торопливо перебил его Веретьев. — Да, да. А помните, как вы чуть было не подрались с моим теперешним зятем?
— Гм! Помню! — возразил с расстановкой Владимир Сергеич. — Впрочем, я должен вам признаться, столько времени с тех пор прошло, мне иногда все это представляется как сон какой-то…
— Как сон, — повторил Веретьев, и его бледные щеки покраснели, — как сон… нет, это не был сон, по крайней мере для меня. Это было время молодости, веселости и счастья, время бесконечных надежд и сил неодолимых, и если это был сон, так сон прекрасный. А вот что мы теперь с вами постарели, поглупели, да усы красим, да шляемся по Невскому, да ни на что не стали-годны, как разбитые клячи, повыдохлись, повытерлись, не то важничаем и ломаемся, не то бьем баклуши, да, чего доброго, горе вином запиваем, — вот это скорее сон, и сон самый безобразный. Жизнь прожита, и даром, нелепо, пошло прожита — вот что горько! Вот это бы стряхнуть как сон, вот от этого бы очнуться… И потом везде, всюду одно ужасное воспоминание, один призрак… А впрочем, прощайте.
Веретьев быстро удалился, но, поравнявшись с дверьми одной из главных кондитерских Невского проспекта, остановился, вошел в нее и, выпив у буфета рюмку померанцевой водки, отправился через биллиардную, всю туманную и тусклую от табачного дыма, в заднюю комнату. Там он нашел несколько знакомых, прежних товарищей: Петю Лазурина, Костю Ковров-ского, князя Сердюкова и еще двух господ, которых звали просто Васюком и Филатом. Все они были люди уже не молодые, хотя и холостые; у иных волосы повылезли, а у других седина пробилась, лица их покрылись морщинами, подбородки сдвоились словом, — господа эти все уже давно, как говорится, перешли период растения. Все они, однако, продолжали считать Вереть-ева человеком необыкновенным, предназначенным удивить вселенную, и он только потому и был умнее их, что сам очень хорошо сознавал свою совершенную и коренную бесполезность. И вне его кружка находились люди, которые думали о нем, что, не погуби он себя, из него черт знает что бы вышло… Эти люди ошибались: из Веретьевых никогда ничего не выходит.
Приятели Петра Алексеича встретили его с обычными приветствиями. Он сначала озадачил их своим мрачным видом и желчными речами, но вскоре успокоился, развеселился, и дело пошло своим обычным порядком.
А Владимир Сергеич, как только ушел от него Веретьев, нахмурился и выпрямил стан. Неожиданная выходка Петра Алексеича чрезвычайно озадачила, даже оскорбила его.
«Поглупели, вино пьем, усы красим… parlez pour vous, mon cher»[11], сказал он наконец почти вслух и, фыркнув раза два от прилива невольного негодования, собрался было продолжать свою прогулку.
— Кто это с вами говорил? — раздался громкий и самоуверенный голос за его спиною.
Владимир Сергеич обернулся и увидел одного из своих хороших знакомых, некоего г. Помпонского. Этот г. Помпонский, человек высокого роста и толстый, занимал довольно важное место и ни разу с самой ранней юности не усомнился в себе.
— Так, чудак какой-то, — проговорил Владимир Сергеич, взявши г. Помпонского под руку.
— Помилуйте, Владимир Сергеич, разве позволительно порядочному человеку разговаривать на улице с индивидуем, у которого на голове фуражка? Это неприлично! Я удивляюсь! Где вы могли познакомиться с таким субъектом?
— В деревне.
— В деревне… С деревенскими соседями в городе не кланяются… се n’est pas comme il taut[12]. Джентльмен должен всегда держать себя джентльменом, если хочет, чтобы…
— Вот моя жена, — поспешил перебить его Владимир Сергеич. — Пойдемте к ней.
И оба джентльмена направились к низенькой щегольской каретке, из окна которой выглядывало бледное, усталое и раздражительно-надменное личико женщины еще молодой, но уже отцветшей.
Из-за нее виднелась другая дама, тоже словно рассерженная, ее мать. Владимир Сергеич отворил дверцы кареты, предложил жене руку. Помпонский пошел с его тещей, и обе четы отправились по Невскому в сопровождении невысокого черноволосого лакея в гороховых штиблетах и с большой кокардой на шляпе.
1854
Примечания
1
Актера на роли первого любовника [франц.].
2
Двое вперед! (франц.)
3
Большая цепь! {франц.)
4
Ваша очередь, мадемуазель! {франц.)
5
По-байроновски (франц.).
6
Кто мной пренебрегает, меня теряет (франц.).
7
Истина в вине (лат.).
8
Прощай, мой дорогой! (итал.)
9
От франц. intimidation — запугивание, застращивание.
10
Утро вечера мудренее, господин (франц.).
11
Отнесите это на свои счет, мой дорогой {франц.}.
12 Это — неприлично (франц.}.