устроился за столом на другом конце дивана и с чрезвычайною жадностью накинулся на кушанье; но в то же время каждый миг наблюдал свою жертву. Кириллов с злобным отвращением глядел на него неподвижно, словно не в силах оторваться.
– Однако, – вскинулся вдруг Петр Степанович, продолжая есть, – однако о деле-то? Так мы не отступим, а? А бумажка?
– Я определил в эту ночь, что мне всё равно. Напишу. О прокламациях?
– Да, и о прокламациях. Я, впрочем, продиктую. Вам ведь всё равно. Неужели вас могло бы беспокоить содержание в такую минуту?
– Не твое дело.
– Не мое, конечно. Впрочем, всего только несколько строк: что вы с Шатовым разбрасывали прокламации, между прочим с помощью Федьки, скрывавшегося в вашей квартире. Этот последний пункт о Федьке и о квартире весьма важный, самый даже важный. Видите, я совершенно с вами откровенен.
– Шатова? Зачем Шатова? Ни за что про Шатова.
– Вот еще, вам-то что? Повредить ему уже не можете.
– К нему жена пришла. Она проснулась и присылала у меня: где он?
– Она к вам присылала справиться, где он? Гм, это неладно. Пожалуй, опять пришлет; никто не должен знать, что я тут…
Петр Степанович забеспокоился.
– Она не узнает, спит опять; у ней бабка, Арина Виргинская.
– То-то и… не услышит, я думаю? Знаете, запереть бы крыльцо.
– Ничего не услышит. А Шатов если придет, я вас спрячу в ту комнату.
– Шатов не придет; и вы напишете, что вы поссорились за предательство и донос… нынче вечером… и причиной его смерти.
– Он умер! – вскричал Кириллов, вскакивая с дивана.
– Сегодня в восьмом часу вечера или, лучше, вчера в восьмом часу вечера, а теперь уже первый час.
– Это ты убил его!.. И я это вчера предвидел!
– Еще бы не предвидеть! Вот из этого револьвера (он вынул револьвер, по-видимому показать, но уже не спрятал его более, а продолжал держать в правой руке, как бы наготове). – Странный вы, однако, человек, Кириллов, ведь вы сами знали, что этим должно было кончиться с этим глупым человеком. Чего же тут еще предвидеть? Я вам в рот разжевывал несколько раз. Шатов готовил донос: я следил; оставить никак нельзя было. Да и вам дана была инструкция следить; вы же сами сообщали мне недели три тому…
– Молчи! Это ты его за то, что он тебе в Женеве плюнул в лицо!
– И за то и еще за другое. За многое другое; впрочем, без всякой злобы. Чего же вскакивать? Чего же фигуры-то строить? Ого! Да мы вот как!..
Он вскочил и поднял пред собою револьвер. Дело в том, что Кириллов вдруг захватил с окна свой револьвер, еще с утра заготовленный и заряженный. Петр Степанович стал в позицию и навел свое оружие на Кириллова. Тот злобно рассмеялся.
– Признайся, подлец, что ты взял револьвер потому, что я застрелю тебя… Но я тебя не застрелю… хотя… хотя…
И он опять навел свой револьвер на Петра Степановича, как бы примериваясь, как бы не в силах отказаться от наслаждения представить себе, как бы он застрелил его. Петр Степанович, всё в позиции, выжидал, выжидал до последнего мгновения, не спуская курка, рискуя сам прежде получить пулю в лоб: от «маньяка» могло статься. Но «маньяк» наконец опустил руку, задыхаясь и дрожа и не в силах будучи говорить.
– Поиграли и довольно, – опустил оружие и Петр Степанович. – Я так и знал, что вы играете; только, знаете, вы рисковали: я мог спустить.
И он довольно спокойно уселся на диван и налил себе чаю, несколько трепетавшею, впрочем, рукой. Кириллов положил револьвер на стол и стал ходить взад и вперед.
– Я не напишу, что убил Шатова и… ничего теперь не напишу. Не будет бумаги!
– Не будет?
– Не будет.
– Что за подлость и что за глупость! – позеленел от злости Петр Степанович. – Я, впрочем, это предчувствовал. Знайте, что вы меня не берете врасплох. Как хотите, однако. Если б я мог вас заставить силой, то я бы заставил. Вы, впрочем, подлец, – всё больше и больше не мог вытерпеть Петр Степанович. – Вы тогда у нас денег просили и наобещали три короба… Только я все-таки не выйду без результата, увижу по крайней мере, как вы сами-то себе лоб раскроите.
– Я хочу, чтобы ты вышел сейчас, – твердо остановился против него Кириллов.
– Нет, уж это никак-с, – схватился опять за револьвер Петр Степанович, – теперь, пожалуй, вам со злобы и с трусости вздумается всё отложить и завтра пойти донести, чтоб опять деньжонок добыть; за это ведь заплатят. Черт вас возьми, таких людишек, как вы, на всё хватит! Только не беспокойтесь, я всё предвидел: я не уйду, не раскроив вам черепа из этого револьвера, как подлецу Шатову, если вы сами струсите и намерение отложите, черт вас дери!
– Тебе хочется непременно видеть и мою кровь?
– Я не по злобе, поймите; мне всё равно. Я потому, чтобы быть спокойным за наше дело. На человека положиться нельзя, сами видите. Я ничего не понимаю, в чем у вас там фантазия себя умертвить. Не я это вам выдумал, а вы сами еще прежде меня и заявили об этом первоначально не мне, а членам за границей. И заметьте, никто из них у вас не выпытывал, никто из них вас и не знал совсем, а сами вы пришли откровенничать, из чувствительности. Ну что ж делать, если на этом был тогда же основан, с вашего же согласия и предложения (заметьте это себе: предложения!), некоторый план здешних действий, которого теперь изменить уже никак нельзя. Вы так себя теперь поставили, что уже слишком много знаете лишнего. Если сбрендите и завтра доносить отправитесь, так ведь это, пожалуй, нам и невыгодно будет, как вы об этом думаете? Нет-с; вы обязались, вы слово дали, деньги взяли. Этого вы никак не можете отрицать…
Петр Степанович сильно разгорячился, но Кириллов давно уж не слушал. Он опять в задумчивости шагал по комнате.
– Мне жаль Шатова, – сказал он, снова останавливаясь пред Петром Степановичем.
– Да ведь и мне жаль, пожалуй, и неужто…
– Молчи, подлец! – заревел Кириллов, сделав страшное и недвусмысленное движение, – убью!
– Ну, ну, ну, солгал, согласен, вовсе не жаль; ну довольно же, довольно! – опасливо привскочил, выставив вперед руку, Петр Степанович.
Кириллов вдруг утих и опять зашагал.
– Я не отложу; я именно теперь хочу умертвить себя: все подлецы!
– Ну вот это идея; конечно, все подлецы, и так как на свете порядочному человеку мерзко, то…
– Дурак, я тоже такой подлец, как ты, как все, а не порядочный. Порядочного нигде не было.
– Наконец-то догадался. Неужели вы до сих пор не понимали, Кириллов, с вашим умом, что все одни и те же, что нет ни лучше, ни хуже, а только умнее и глупее, и что если все подлецы (что, впрочем, вздор), то, стало быть, и не должно быть неподлеца?
– А! Да ты в самом деле не смеешься? – с некоторым удивлением посмотрел Кириллов. – Ты с жаром и просто… Неужто у таких, как ты, убеждения?
– Кириллов, я никогда не мог понять, за что вы хотите убить себя. Я знаю только, что из убеждения… из твердого. Но если вы чувствуете потребность, так сказать, излить себя, я к вашим услугам… Только надо иметь в виду время…
– Который час?
– Ого, ровно два, – посмотрел на часы Петр Степанович и закурил папиросу.
«Кажется, еще можно сговориться», – подумал он про себя.
– Мне нечего тебе говорить, – пробормотал Кириллов.
– Я помню, что тут что-то о боге… ведь вы раз мне объясняли; даже два раза. Если вы застрелитесь, то вы станете богом, кажется так?
– Да, я стану богом.
Петр Степанович даже не улыбнулся; он ждал; Кириллов тонко посмотрел на него.
– Вы политический обманщик и интриган, вы хотите свести меня на философию и на восторг и произвести примирение, чтобы разогнать гнев, и, когда помирюсь, упросить записку, что я убил Шатова.
Петр Степанович ответил почти с натуральным простодушием:
– Ну, пусть я такой подлец, только в последние минуты не всё ли вам это равно, Кириллов? Ну за что мы ссоримся, скажите, пожалуйста: вы такой человек, а я такой человек, что ж из этого? И оба вдобавок…
– Подлецы.
– Да, пожалуй и подлецы. Ведь вы знаете, что это только слова.
– Я всю жизнь не хотел, чтоб это только слова. Я потому и жил, что всё не хотел. Я и теперь каждый день хочу, чтобы не слова.
– Что ж, каждый ищет где лучше. Рыба… то есть каждый ищет своего рода комфорта; вот и всё. Чрезвычайно давно известно.
– Комфорта, говоришь ты?
– Ну, стоит из-за слов спорить.
– Нет, ты хорошо сказал; пусть комфорта. Бог необходим, а потому должен быть.
– Ну, и прекрасно.
– Но я знаю, что его нет и не может быть.
– Это вернее.
– Неужели ты не понимаешь, что человеку с такими двумя мыслями нельзя оставаться в живых?
– Застрелиться, что ли?
– Неужели ты не понимаешь, что из-за этого только одного можно застрелить себя? Ты не понимаешь, что может быть такой человек, один человек из тысячи ваших миллионов, один, который не захочет и не перенесет.
– Я понимаю только, что вы, кажется, колеблетесь… Это очень скверно.
– Ставрогина тоже съела идея, – не заметил замечания Кириллов, угрюмо шагая по комнате.
– Как? – навострил уши Петр Степанович, – какая идея? Он вам сам что-нибудь говорил?
– Нет, я сам угадал: Ставрогин если верует, то не верует, что он верует. Если же не верует, то не верует, что он не верует.
– Ну, у Ставрогина есть и другое, поумнее этого… – сварливо пробормотал Петр Степанович, с беспокойством следя за оборотом разговора и за бледным Кирилловым.
«Черт возьми, не застрелится, – думал он, – всегда предчувствовал; мозговой выверт и больше ничего; экая шваль народ!»
– Ты последний, который со мной: я бы не хотел с тобой расстаться дурно, – подарил вдруг Кириллов.
Петр Степанович не сейчас ответил. «Черт возьми, это что ж опять?» – подумал он снова.
– Поверьте, Кириллов, что я ничего не имею против вас, как человека лично, и всегда…
– Ты подлец и ты ложный ум. Но я такой же, как и ты, и застрелю себя, а ты останешься жив.
– То есть вы хотите сказать, что я так низок, что захочу остаться в живых.
Он еще не мог разрешить,