жаль мне, что я Вам не могу послать! Неужели у Вас никто не получает «Русского вестника»?
Теперь слушайте: предположите, что мне удастся хорошо окончить, так как бы я желал: ведь я мечтаю знаете об чем: продать его нынешнего же года книгопродавцу вторым изданием, и я возьму еще тысячи две или три даже. Ведь этого не даст коронная служба? А продам-то я вторым изданием наверно, потому что ни одно мое сочинение не обходилось без этого. Но вот в чем беда: я могу испортить роман, и я это предчувствую. Если посадят в тюрьму за долги, то наверно испорчу и даже не докончу; тогда всё лопнет.
Но я слишком много разболтался о себе. Не сочтите за эгоизм: это бывает со всеми, которые слишком долго сидят в своем углу и молчат. Вы пишете, что Вы и всё Ваше семейство перехворали. Это тяжело: хоть здоровьем-то заграничная жизнь должна бы Вас была вознаградить! Что было бы с Вами и с Вашим семейством эту зиму в Петербурге! Это ужас, что у нас было, а летом еще, пожалуй, холера пожалует. Передайте Вашей жене мои искренние чувства уважения и желание всевозможного ей счастья, а главное, пусть начнется с здоровья! Добрый друг мой, Вы по крайней мере счастливы в семействе, а мне отказала судьба в этом великом и единственном человеческом счастье. Да, для семейства Вы многим обязаны. Вы мне пишете о предложении Вашего отца и что Вы отказались. Я не имею права ничего Вам тут советовать, собственно потому что в полноте дела не знаю. Но вот в чем примите совет друга: не решайтесь поспешно, не говорите последнего слова и оставьте окончательное решение до лета, когда сами приедете. Эти решения делаются на всю жизнь; тут переворот всей жизни. Даже если б Вы и порешили летом продолжать службу, то все-таки не говорите окончательного слова и оставьте разрешить впоследствии обстоятельствам.
Летом, я думаю, наверно буду в Петербурге; стало быть, мы увидимся. Тогда поговорим о многом. Кстати, я очень рад, что Вас так интересует наша внутренняя, русская умственная и гражданская жизнь. Мне, как другу, очень приятно, что Вы такой, хотя не во всем с Вами согласен. На многое смотрите Вы несколько исключительно. Не черпаете ли Вы известия из иностранных газет? Там систематически искажают всё, что касается России. Но это обширный вопрос. По-моему, живя за границей, действительно подпадаешь под влияние иностранной прессе. Я это даже на себе испытал. Но, однако ж, во многом, и очень даже, я предчувствую, что с Вами согласен.
«Весть» издается двумя издателями-редакторами: Скарятиным и Юматовым. Прощайте, добрый друг мой, до свиданья. Надеюсь в будущем письме обменяться с Вами более счастливыми известиями. Дал бы бог! А теперь
Ваш весь Ф. Достоевский.
Поцелуйте милых деток Ваших.
Все Ваши оставшиеся у меня вещи в целости и лежат в комоде. Друг мой, я Вам должен. Подождите несколько; отдам. Теперь же скряжничаю, а если б Вы знали, сколько уж должен был истратить здесь денег!
Не знаю еще, что буду делать, когда кончу роман. Главное, тогда подновится мое литературное имя и можно будет к осени что-нибудь предпринять. У меня есть план, но надо быть благоразумным.
Вот Вам еще факт: страшно усиливается подписка на все журналы и книжная торговля. Это последние сведения от книгопродавцев, да и сам имею факты.
274. Я. К. ГРОТУ
14 марта 1866. Петербург
Милостивый государь Яков Карлович,
Я говорил Егору Петровичу, что буду читать 2-ю главу первой части моего романа «Преступление и наказание», — так как тут отдельный эпизод. Егор Петрович это одобрил.
Вставок не сделаю ни одного слова, но сокращения некоторые сделаю, что, конечно, возможно.
Другого экземпляра у меня нет, а потому покорнейше прошу Вас, если только возможно, возвратить мне этот экземпляр хоть в четверг, чтоб я мог приготовиться.
Примите уверение в совершенном моем уважении и преданности.
Федор Достоевский.
14 марта.
275. M. H. КАТКОВУ
25 апреля 1866. Петербург
Петербург 25 апреля/66.
Милостивый государь Михаил Никифорович,
Сердечно благодарю Вас за помощь, которую Вы мне оказали присылкою 1000 руб., и искренно извиняюсь, что благодарю Вас слишком поздно. Я послал в Редакцию «Р<усского> вестника» три главы неделю назад. Постараюсь не замедлить и с дальнейшим. Здесь мне очень трудно работать, — нездоровье и домашние обстоятельства. Я, однако ж, поспею. А отъезд мой за границу затянулся, по теперешним обстоятельствам, так как я всё еще, с самого возвращения из ссылки, состою под надзором; да и война теперь в Европе. Так что совершенно не знаю, где останусь на лето.
Вы не поверите, с каким восторгом читаю я теперь «Московские ведомости». Все увидели и узнали теперь, что они всегда были независимым органом, безо всяких внушений и субсидий, а это слишком важно, что все узнали это наконец. Это пьедестал. Простите мне мое откровенное слово: но ведь публика (по крайней мере, масса) до сих пор была уверена в противном. Это хорошо, что всё все узнали. И какую низкую роль взяли на себя все эти наши субсидьеры! Что они защищают? (Субсидьеры — словцо, которое я хочу пустить в ход; оно по преимуществу означает постоянство промысла. Гравер, танцор — означают постоянство промысла, ремесла. Субсидьер — постоянство в получении субсидий, откуда бы ни было и как бы то ни было.)
Откровенно говорю, что я был и, кажется, навсегда останусь по убеждениям настоящим славянофилом, кроме крошечных разногласий, а следовательно, никогда не могу согласиться вполне с «Московскими ведомостями» в иных пунктах. Совершенно и вполне понимаю, многоуважаемый Михаил Никифорович, что я не очень Вас устрашу этим. Но вот для чего я это написал: мне хотелось непременно высказать Вам самую сердечную признательность, самое горячее уважение за правду и за прекрасную деятельность Вашу особенно в эту минуту. А чтоб высказать это, не знаю почему, мне показалось необходимо высказать Вам предварительно мои настоящие убеждения. Может быть, это слишком наивно, но почему же не быть хоть раз и наивным?
Корреспонденции «Московских ведомостей» из Петербурга — все верны. Но здесь очень многие верят, что дело так и кончится одними нигилистами, а корень зла скажется разве только через несколько лет, сам собою, путем историческим. Мне случалось слышать мнение, что «Московские ведомости» слишком мало придают значения нигилизму; что, конечно, центр и начало зла не тут, а вне; но что нигилисты и сами по себе на всё способны. Учение «встряхнуть всё par les quatre coins de la nappe, чтоб, по крайней мере, была tabula rasa для действия», — корней не требует. Все нигилисты суть социалисты. Социализм (а особенно в русской переделке) — именно требует отрезания всех связей. Ведь они совершенно уверены, что на tabula rasa они тотчас выстроют рай. Фурье ведь был же уверен, что стоит построить одну фаланстеру и весь мир тотчас же покроется фаланстерами; это его слова. А наш Чернышевский говаривал, что стоит ему четверть часа с народом поговорить, и он тотчас же убедит его обратиться в социализм. У наших же у русских, бедненьких, беззащитных мальчиков и девочек, есть еще свой, вечно пребывающий основной пункт, на котором еще долго будет зиждиться социализм, а именно, энтузиазм к добру и чистота их сердец. Мошенников и пакостников между ними бездна. Но все эти гимназистики, студентики, которых я так много видал, так чисто, так беззаветно обратились в нигилизм во имя чести, правды и истинной пользы! Ведь они беззащитны против этих нелепостей И принимают их как совершенство. Здравая наука, разумеется, всё искоренит. Но когда еще она будет? Сколько жертв поглотит социализм до того времени? И наконец: здравая наука, хоть и укоренится, не так скоро истребит плевела, потому что здравая наука — все еще только наука, а не непосредственный вид гражданской и общественной деятельности. А ведь бедняжки убеждены, что нигилизм — дает им самое полное проявление их гражданской и общественной деятельности и свободы.
Известия у Вас про реакцию тоже очень верны. Все боятся, и уж ясно, что началом этой боязни интрига. Но знаете, что говорят некоторые? Они говорят, что 4-е апреля математически доказало могучее, чрезвычайное, святое единение царя с народом. А при таком единении могло бы быть гораздо более доверия к народу и к обществу в некоторых правительственных лицах. А между тем со страхом ожидают теперь стеснения слова, мысли. Ждут канцелярской опеки. А как бороться с нигилизмом без свободы слова? Если б дать даже им, нигилистам, свободу слова, то даже и тогда могло быть выгоднее: они бы насмешили тогда всю Россию положительными разъяснениями своего учения. А теперь придают им вид сфинксов, загадок, мудрости, таинственности, а это прельщает неопытных.
Почему бы не сделать, говорят иные, даже следствия гласным? Ведь у них, в канцелярии, может быть, даже человека нет, который бы сумел говорить с нигилистами. А тут бы, при гласности, всё общество помогло, и энтузиазм народный не поглощался бы, как теперь, канцелярским секретом. Видят и в этом неловкость, робость правительственных мер, приверженность к старым формам. Ну и не доверяют, и начинают бояться реакции.
Примите уверения в полном моем уважении. Вас глубоко уважающий
Фед<ор> Достоевский.
Простите за некоторые помарки в письме. Не сочтите за небрежность. Не умею писать иначе, даже переписывая.
276. И. Л. ЯНЫШЕВУ
29 апреля 1866. Петербург
Петербург 29 апреля/66.
Добрейший и многоуважаемый Иван Леонтьевич,
Посылаю Вам 405 гульд. (234 гульден<а> 40 крейц., которые я взял у Вас, и 170 гульденов, за которые Вы поручились). Так записано у меня в книжке, когда Вы выдали мне деньги на выезд из Висбадена! Кажется, я не ошибся в счете. Если же ошибся, то сообщите мне.
Тяжелее всего для меня — оправдывать себя перед Вами. Я сознаю, что я виноват. Скажу Вам одно: если б я не отдавал Вам оттого только, что не хотел, или был неблагодарен, или жаден, — то мне, при таких качествах, всего тяжелее было бы отдавать Вам теперь, когда я за 405 гульд. заплатил в конторе Гинцбурга не 262 руб. (чего стоили 406 гульденов прошлого года), а 303 рубля 75 коп., по изменившемуся за это время курсу. При этом заявляю Вам факт (который хоть когда-нибудь да можно проверить), что в настоящую минуту, когда я отсылаю Вам деньги, на меня поданы ко взысканию два векселя — один в 300 руб. и другой в 500 руб., а для уплаты у меня всего 100 руб. осталось в ящике.
Прибавлю к этому, что из этих 800 руб. (взыскатели гг. Демис и Гинтерлах) я никогда не пользовался ни одним рублем;