Уведомляю об этом здесь для точности, на случай если б задержалось как-нибудь в дороге или пропало то письмо.
Честь имею пребыть с глубочайшим уважением покорнейшим слугою редакции
Федор Достоевский.
397. M. H. КАТКОВУ
8 (20) октября 1870. Дрезден
Дрезден 8/20 октября 1870 г.
Милостивый государь многоуважаемый Михаил Никифорович,
Я выслал сегодня в редакцию «Русского вестника» всего только первую половину первой части моего романа «Бесы». Но в очень скором времени вышлю и вторую половину первой части. Всех частей будет три; каждая от 10 до 12 листов. Теперь замедления не будет.
Если Вы решите печатать мое сочинение с будущего года, то мне кажется необходимо, чтоб я известил Вас предварительно, хотя бы в двух словах, об чем собственно будет идти дело в моем романе.
Одним из числа крупнейших происшествий моего рассказа будет известное в Москве убийство Нечаевым Иванова. Спешу оговориться: ни Нечаева, ни Иванова, ни обстоятельств того убийства я не знал и совсем не знаю, кроме как из газет. Да если б и знал, то не стал бы копировать. Я только беру совершившийся факт. Моя фантазия может в высшей степени разниться с бывшей действительностию, и мой Петр Верховенский может нисколько не походить на Нечаева; но мне кажется, что в пораженном уме моем создалось воображением то лицо, тот тип, который соответствует этому злодейству. Без сомнения, небесполезно выставить такого человека; но он один не соблазнил бы меня. По-моему, эти жалкие уродства не стоят литературы. К собственному моему удивлению, это лицо наполовину выходит у меня лицом комическим. И потому, несмотря на то, что всё это происшествие занимает один из первых планов романа, оно, тем не менее, — только аксессуар и обстановка действий другого лица, которое действительно могло бы назваться главным лицом романа.
Это другое лицо (Николай Ставрогин) — тоже мрачное лицо, тоже злодей. Но мне кажется, что это лицо — трагическое, хотя многие наверно скажут по прочтении: «Что это такое?» Я сел за поэму об этом лице потому, что слишком давно уже хочу изобразить его. По моему мнению, это и русское и типическое лицо. Мне очень, очень будет грустно, если оно у меня не удастся. Еще грустнее будет, если услышу приговор, что лицо ходульное. Я из сердца взял его. Конечно, это характер, редко являющийся во всей своей типичности, но это характер русский (известного слоя общества). Но подождите судить меня до конца романа, многоуважаемый Михаил Никифорович! Что-то говорит мне, что я с этим характером справлюсь. Не объясняю его теперь в подробности; боюсь сказать не то, что надо. Замечу одно: весь этот характер записан у меня сценами, действием, а не рассуждениями; стало быть, есть надежда, что выйдет лицо.
Мне очень долго не удавалось начало романа. Я переделывал несколько раз. Правда, у меня с этим романом происходило то, чего никогда еще не было: я по неделям останавливал работу с начала и писал с конца. Но и, кроме того, боюсь, что само начало могло бы быть живее. На 5 1/2 печатных листах (которые высылаю) я еще едва завязал интригу. Впрочем, интрига, действие будут расширяться и развиваться неожиданно. За дальнейший интерес романа ручаюсь. Мне показалось, что так будет лучше, как теперь.
Но не все будут мрачные лица; будут и светлые. Вообще боюсь, что многое не по моим силам. В первый раз, например, хочу прикоснуться к одному разряду лиц, еще мало тронутых литературой. Идеалом такого лица беру Тихона Задонского. Это тоже Святитель, живущий на спокое в монастыре. С ним сопоставляю и свожу на время героя романа. Боюсь очень; никогда не пробовал; но в этом мире я кое-что знаю.
Теперь о другом предмете.
Судите меня как хотите, Михаил Никифорович, но я до того обеднял, что, как ни совестно мне это, не могу не обратиться к Вам с просьбой! Мне совершенно нечем существовать, а у меня жена и ребенок. При слабом здоровье, она месяц тому назад откормила ребенка, а теперь, вместо того чтоб отдохнуть, не спит с ним по ночам. У нас не только няньки — и служанки нет. Это убивает душу мою; работа же иногда развлекает, а иногда и тяжела в таком положении.
Я знаю, что я Вам должен очень много. Но на этом романе я сквитаюсь с редакцией. Теперь же прошу у Вас 500 руб. Я знаю, что это ужасно много; но я почти ровно столько же здесь должен. Позвольте мне надеяться на доброту Вашего сердца. Умоляю уведомить меня поскорее; боюсь, что в Германии пропадают иногда теперь письма. Я с ума сойду от одной мысли, что письмо это пропало. Адресс мой тот же:
Saxe, Dresden.
А m-r Thйodore Dostoiewsky, poste restante.
Примите уверение в глубочайшем моем уважении.
Искренно преданный Вам Федор Достоевский.
Перечел письмо и — совестно. Не осудите меня, Михаил Никифорович!
398. С. А. ИВАНОВОЙ
9 (21) октября 1870. Дрезден
Дрезден 9/21 октября 1870.
Милый друг мой Сонечка, два месяца назад, сейчас по получении Вашего письма, в котором Вы просили меня писать Вам чаще и давали адресс в редакцию «Русского вестника», я Вам писал и послал Вам тогда же большое письмо, на двух листках. Но Вы мне не ответили до сих пор, несмотря на то, что сами вызывали на большую аккуратность в переписке. Слишком наклонен думать, что Вы не получили того письма вовсе: или затерялось дорогой, или залежалось в редакции, а так как там всегда много писем и так как Вы не спросили сами, то и лежит, должно быть, до сих пор, а Вы-то меня браните. Спросите, пожалуйста, в редакции, чтоб поискали: я очень боюсь, чтоб не стали пропадать письма.
Теперь я Вас только уведомляю об этом пропавшем письме и пишу наскоро два слова. Боюсь тоже, не были ли Вы больны: это уже всего хуже! Во всяком случае прошу Вас очень, известите меня о себе, а то я очень буду беспокоиться. Да и теперь слишком уж и давно уж беспокоюсь, дорогой друг Вы мой. Не может быть, наконец, чтоб и это письмо пропало.
Я только что теперь успел отослать в редакцию «Русского вестника» начало моего романа, за которым так долго сидел, и всё еще недоволен. Зато за продолжение и за конец романа спокоен: по крайней мере выйдет занимательно (а занимательность я, до того дошел, что ставлю выше художественности). Насчет художественности не знаю, кажется, должно бы иметь успех. Мысль смелая и большая. То-то и есть, что всё беру темы себе не по силам. Поэт во мне перетягивает художника всегда, а это и скверно. Но дело теперь не в том, а в том, что я, отправив в редакцию сравнительно немного, прошу у Михаила Никифоровича много денег вперед. И если мне не помогут, — то пропал я тогда совершенно.
Приехали ли все Ваши из деревни? Где Вы живете? Адресс точнее выставляйте и в каждом письме, в конце, не забывайте выставлять адресс.
Пишите больше подробностей о Вашем житье.
Отвечайте скорее. Я стараюсь так устроить дела, чтоб к весне воротиться в Россию. Хотелось бы к тому времени половину романа напечатать. Начинаю иногда хворать. Жена ужасно скучает и тем надрывает мне сердце. Каким бы исходом ни угрожали мне дела мои к весне, но я ворочусь.
Иван Григорьевич Сниткин уехал от нас из Дрездена и будет, вероятно, очень скоро в Москве. Так как он каждый день с нами виделся, то можете его порасспросить об нас.
Мне Майков писал, что Паша, мой пасынок, женится. Миша, мой племянник, уже женился. Каковы!
Всем кланяюсь. Мамашу и Машеньку целую. Детей тоже. Жена Вам кланяется. Девочка моя здорова.
Пишите же, Ваш весь
Федор Достоевский.
Saxe, Dresden, а M-r Thйodore Dostoiewsky, poste restante.
399. A. H. МАЙКОВУ
9 (21) октября 1870. Дрезден
Дрезден 9/21 октября/1870.
На письмо Ваше, дорогой и многоуважаемый Аполлон Николаевич, — письмо, которым Вы меня и обрадовали и удивили, — не отвечал до сих пор потому, что сидел за досадной работой и во что бы ни стало хотел кончить. А потому не только на два, на три накопившиеся письма не ответил, но даже и не читал ничего во всё это время (кроме газет, разумеется). Работа, которую я затянул, есть только начало романа в «Русский вестник», и по крайней мере полгода еще буду писать его день и ночь, так что уж он мне заране опротивел. Есть, разумеется, в нем кое-что, что тянет меня писать его; но вообще — нет ничего в свете для меня противнее литературной работы, то есть собственно писания (1) романов и повестей — вот до чего я дошел. Что же касается до мысли романа, то ее объяснять не стоит. Хорошо рассказать в письме никак нельзя, это во-первых, а во-вторых, довольно будет с Вас наказания, если вздумаете прочитать роман, когда напечатают. (2) Так чего же два-то раза наказывать?
Пишете Вы мне много про Николая-Чудотворца. Он нас не оставит, потому что Николай-Чудотворец есть русский дух и русское единство. Мы уже теперь с Вами не ребята, многоуважаемый Аполлон Николаевич, мы знаем, например, вот какой факт: то, что в случае — не то что русской беды, а просто больших русских хлопот, — самая нерусская часть России, то есть какой-нибудь либерал петербургский чиновник или студент, и те русскими становятся, русскими себя начинают чувствовать, хотя и стыдятся признаться в том. Я вон как-то зимою прочел в «Голосе» серьезное признание в передовой статье, что «мы, дескать, радовались в Крымскую кампанию успехам оружия союзников и поражению наших». Нет, мой либерализм не доходил до этого; я был тогда еще в каторге и не радовался успеху союзников, а вместе с прочими товарищами моими, несчастненькими и солдатиками, ощутил себя русским, желал успеха оружию русскому и — хоть и оставался еще тогда всё еще с сильной закваской шелудивого русского либерализма, проповедованного г<--->ками вроде букашки навозной Белинского и проч., — но не считал себя нелогичным, ощущая себя русским. Правда, факт показал нам (3) тоже, что болезнь, обуявшая цивилизованных русских, была гораздо сильнее, чем мы сами воображали, и что Белинскими, Краевскими и проч. дело не кончилось. Но тут произошло то, о чем свидетельствует евангелист Лука: бесы сидели в человеке, и имя им было легион, и просили Его: повели нам войти в свиней, и Он позволил им. Бесы вошли в стадо свиней, и бросилось всё стадо с крутизны в море и всё потонуло. Когда же окрестные жители сбежались смотреть совершившееся, то увидели бывшего бесноватого — уже одетого и