смыслящего и сидящего у ног Иисусовых, и видевшие рассказали им, как исцелился бесновавшийся. Точь-в-точь случилось так и у нас. Бесы вышли из русского человека и вошли (4) в стадо свиней, то есть в Нечаевых, в Серно-Соловьевичей и проч. Те потонули или потонут наверно, а исцелившийся человек, из которого вышли бесы, сидит у ног Иисусовых. Так и должно было быть. Россия выблевала вон эту пакость, которою ее окормили, и, уж конечно, в этих выблеванных мерзавцах не осталось ничего русского. И заметьте себе, дорогой друг: кто теряет свой народ и народность, тот теряет и веру отеческую и бога. Ну, если хотите знать, — вот эта-то и есть тема моего романа. Он называется «Бесы», и это описание того, как эти бесы вошли в стадо свиней. Безо всякого сомнения, я напишу плохо; будучи больше поэтом, чем художником, я вечно брал темы не по силам себе. И потому испорчу, это наверно. Тема слишком сильна. Но так как еще никто, из всех критиков, судивших обо мне, не отказывал мне в некотором таланте, то, вероятно, и в этом длинном романе будут места недурные. Ну вот и всё.
А что у вас в Петербурге, кажется, еще много умного народу, которые хоть и ужаснулись мерзавцев, вошедших в свиней, но всё еще мечтают о том, как хорошо было в либерально-гуманные времена Белинского и что надо бы воротить тогдашнее просвещение. Ну-с, вот эту-то мысль даже можно увидать теперь в самых новообращенных националистах и проч. Старики не сдаются: Плещеевы, Павлы Анненковы, Тургеневы и целые журналы вроде «Вестника Европы» держатся этого направления. А продолжают ли на выпусках, в гимназиях, раздавать гимназисткам книги вроде полного собрания сочинений Белинского, в которых (5) тот плачет, зачем Татьяна осталась верна мужу? Нет, долго еще это не искоренится, и потому, мне кажется, нам нечего бояться даже и внешних политических потрясений, (6) н<а>прим<ер> европейской войны за славян, хотя дело страшное: мы одни, а они-то все. Дают теперь нам обстоятельства года два или три наверного мира — поймем ли наше положение? Приготовимся ли? Настроим ли дорог и крепостей? Заведем ли еще хоть миллион штук оружия? Станем ли твердо на окраинах, и решатся ли у нас на реформу (7) в подушном поборе и рекрутчине? Вот чего надо, а прочее, то есть русский дух, единение — всё это есть и будет и (8) в такой силе, в такой целости и святости, что даже мы не в силах проникнуть во всю (9) глубину этой силы, не только иностранцы, и — моя мысль — девять десятых нашей силы именно в том состоит, что иностранцы не понимают и никогда не поймут всей глубины и силы (10) нашего единения. О, как они умны! Вот уже три года читаю усидчиво все политические газеты, то есть главное большинство. До какой степени хорошо они знают свои дела! Как предсказывают вперед! Какое умение иногда ударить в самую настоящую точку! (Какое сравнение с нашими политическими газетами с подражающею дрянью, кроме лишь разве «Моск<овских> ведомостей».) И что же? Чуть лишь дело коснется до России, — точно горячешный человек в темноте забормочет черт знает что такое! Я думаю, звезду Сириус основательнее знают в Европе, чем Россию. Это-то вот до времени и есть наша сила. А другая сила была бы наша собственная вера в свою личность, в святость своего назначения. Всё назначение России заключается в православии, в свете с Востока, который потечет к ослепшему на Западе человечеству, потерявшему Христа. Всё несчастие Европы, всё, всё безо всяких исключений произошло оттого, что с Римскою церковью потеряли Христа, а потом решили, что и без Христа обойдутся. Ну, представьте же Вы себе теперь, дорогой мой, что даже в таких высоких русских людях, как, например, автор «России и Европы», — я не встретил этой мысли о России, то есть об исключительно-православном назначении ее для человечества. А коли так — то действительно еще рано спрашивать от нас самостоятельности.
Но слишком ушел в лес, а между тем уже четвертая страница. Живу кое-как, стараюсь работать, везде опоздал, везде манкировал обещаниями — и оттого страдаю. Тоскует и Анна Григорьевна, так что и не знаю, что делать. Весной надо бы воротиться, — да всё денег нет, то есть не на уплату долгов, а только на то, чтоб воротиться. Здесь знакомств имею мало, а русских в Дрездене такая куча, как англичан. Всё дрянь народ, то есть вообще говоря… И боже мой, какая есть дрянь! И для чего они скитаются?
Девочка моя здорова, выкормлена, отучена от груди, начинает сильно понимать и даже говорить, — но очень нервный ребенок, так что боюсь, хотя здорова. Что это Вы, многоуважаемый друг, пишете о Паше, о таком факте, как его женитьба, и сообщаете так мало подробностей. Ради Христа, сообщите, если знаете сами. Я от Паши никакого уведомления не получал. А ведь он мне дорог. Разумеется, было бы очень смешно, с моей стороны, отсюдова, после 3-х лет разлуки, претендовать на влияние над его решениями. Но все-таки грустно. Есть у меня племянник Миша, тот женился еще раньше Паши, но тот мальчик очень умный и с характером. А Паша — это дело другое, то есть насчет характера и хоть какой-нибудь выдержки.
Если напишете мне что-нибудь, то очень, очень меня одолжите. Жена Вам кланяется. Люба целует. До свидания, будьте здоровы и благополучны.
Ваш весь Федор Достоевский.
На конверте:
Russie. St.-Pйtersbourg. Его превосходительству Аполлону Николаевичу Майкову.
С.-Петербург. По Большой Садовой против Юсупова сада дом Шеффера.
(1) было: письма
(2) вместо: почитать роман … … напечатают. было: прочитать его.
(3) было: мне
(4) над текстом: человека и вошли было: 1 слово нрзб.
(5) вместо: в которых — было: где
(7) вместо: и решатся ли у нас на реформу — было: и решится ли царь-освободитель
(8) вместо: единение — всё это есть и будет и — было: 1 слово нрзб.
(9) было: это
(10) вместо: силы — было: святости
400. H. H. СТРАХОВУ
9 (21) октября 1870. Дрезден
Дрезден 9/21 октября/1870 г.
Вот уже три недели, как получил Ваше письмо, многоуважаемый Николай Николаевич, и до сих пор еще не отвечал на него и уверен, что Вы бог знает что теперь обо мне думаете. А между тем мне Ваше письмо было дорого: без нежностей говоря, я весьма обрадовался тому, что Вы вновь пожелали завязать сношения письменные. Никогда еще я так не ценил людей, как теперь в моем скверном уединении. Надежда возвратиться осенью в Петербург — мне не удалась: средств недостало; (1) пришлось опять отложить до весны и мучительно проскучать в Дрездене еще зиму.
Не ответил я Вам до сих пор потому, что буквально сидел, не разгибая шеи, за романом в «Р<усский> вестник». До того не удавалось, до того много раз пришлось переделывать, что я наконец дал себе слово не только не читать и не писать, но даже и не глядеть по сторонам, прежде чем кончу то, что задал себе. И это ведь еще только самое первое начало. Правда, романа много написано из середины и много забракованного (разумеется, не целиком). Но тем не менее я все-таки сижу еще на начале. Признак дурной, и, однако, хочется сделать что-нибудь получше. Говорят, что тон (2) и манера рассказа должны у художника зарождаться сами собою. Это правда, но иногда в них сбиваешься и их ищешь. Одним словом, никогда никакая вещь не стоила мне большого труда. Вначале, то есть еще в конце прошлого года, — я смотрел на эту вещь как на вымученную, как на сочиненную, смотрел свысока. Потом посетило меня вдохновение настоящее — и вдруг полюбил вещь, схватился за нее обеими руками, — давай черкать написанное. Потом летом опять перемена: (3) выступило еще новое лицо, с претензией на настоящего героя романа, так что прежний герой (лицо любопытное, но действительно не стоящее имени героя) стал на второй план. Новый герой до того пленил меня, что я опять принялся за переделку. И вот теперь, как уже отправил в редакцию «Р<усского> вестника» начало начала, — я вдруг испугался: боюсь, что не по силам взял тему. Но серьезно боюсь, мучительно! А между тем я ведь ввел героя не с бух-да-барах. Я предварительно записал всю его роль в программе романа (у меня программа в несколько печатных листов), и вся записалась одними сценами, то есть действием, а не рассуждениями. И потому думаю, что выйдет лицо и даже, может быть, новое; надеюсь, но боюсь. Пора же наконец написать что-нибудь я серьезное. А может быть, и лопну. Что бы там ни было, а надо писать, потому что с этими переделками я ужасно много времени потерял и ужасно мало написал.
Но о деле: Вы не можете себе представить, многоуважаемый Николай Николаевич, как мне тяжело было изменить моему обещанию «Заре». Но я до того доведен, что еще немного, и я с ума сойду! Не мог я предвидеть таких остановок и переворотов в моей работе.
Но если я не кончу предварительно одного, то я ничего не сделаю и в другом. Моя вещь в «Зарю» будет в будущем году, но — в конце года, а в антракте я возвращусь в Петербург. Что же касается до повести, то не знаю, в состоянии ли буду выполнить даже и это обещание. Два месяца назад (давая это обещание) — я был в другом положении. Одно скажу: все мои симпатии и пожелания обращены к «Заре», и если я, с своей стороны, хоть одной каплей могу послужить «Заре», то сочту себя счастливым. Подождите на мне — и тогда произносите обо мне окончательное суждение. А теперь пока пощадите.
Я Ваше письмо прочел с большим удовольствием. Мне в нем понравилась особенно некоторая перемена Вашего собственного взгляда на Ваши труды. Говорю Вам и предрекаю, что Вы непременно должны найти горячих приверженцев и немало. Уж одно то, что Вы проповедуете истину! Я с большим нетерпением жду целого ряда Ваших статей за нынешний сезон. Так или этак, а истина должна восторжествовать. Вы пишете о криках: да ведь тем лучше. А об «Вестнике Европы» и об успехе его и говорить нечего, как то, что это журнал петербургских чиновников и всем по плечу (в пошлом, а не в популярном смысле этого выражения). Он не мог не иметь успеха и продержится еще очень долго — несколько лет. Но Вы