для меня очень скоро частый период припадков. Боюсь не поспеть в срок, опоздать. Не хотелось бы портить поспешностию. Правда, план хорошо составлен и изучен, но поспешностию можно всё испортить.
Непременно решился воротиться весною. То-то наговоримся. «Беседу» получил: что-то далее будет. Эстетического отдела нет вовсе, это правда Ваша. Чем «Заря» хуже какого бы то ни было журнала? По-моему, лучше. Но беспорядок и неумелость редакторской части (вот увидите) похоронят ее. С мнением Вашим о Страхове не согласен: это единственный критик в наше время. Строгая критика — ведь это специальность «Зари». Выждав время и улучшив редакторскую часть — взяли бы свое. Пусть «Беседа» существует, по-моему, она вовсе не могла бы повредить «Заре» конкуренцией. Но она повредит. До свидания. Благодарю Вас за Ваши добрые ко мне чувства. У нас распускаются почки, совершенное начало весны. Но до свидания и скорого.
Ваш весь Ф. Достоевский.
Ради бога, не забывайте, черкните иногда мне строчки две.
(1) далее было начато: след<ует>
414. H. H. СТРАХОВУ
18 (30) марта 1871. Дрезден
Дрезден 18/30 марта 1871 г.
Во-первых, многоуважаемый Николай Николаевич, простите меня, что так долго не отвечал на письмо Ваше. Всё произошло от обстоятельств. Некоторое время хворал, а главное, тосковал после припадка падучей. Когда припадки долго не бывают и вдруг разразится, то наступает тоска необычайная, нравственная. До отчаяния дохожу. Прежде эта хандра продолжалась дня три после припадка, а теперь дней по семи, по восьми, хотя сами (1) припадки в Дрездене гораздо реже приходят, чем где-нибудь. Во-вторых, тоска по работе: мочи нет, как туго пишется. Надо в Россию, хотя и совершенно отвык от петербургского климата. Но все-таки, во что бы то ни стало, а надобно воротиться.
Но нечего пересчитывать; все эти тоски, одним словом, всё отвлекало меня, и только теперь сажусь поговорить с Вами, хотя, после письма Вашего, чрезвычайно много о Вас думал.
Вы не можете представить себе, какие грустные и тяжелые соображения пришли ко мне по прочтении письма Вашего. Что же это такое? Всё, чем была оригинальна «Заря», что давало ей свой особый индивидуальный вид между другими журналами, — всё это найдено у них (2) препятствием к успеху. И это единственный русский журнал, в котором оставалась чистая литературная критика! Да именно потому, что все бросили ее, она и нужна теперь. Она давала «Заре» свою физиономию. Они испугались говору и насмешек. Напротив, чаще, в каждом номере, нужно было настаивать на своей идее, и будущность была бы за ними. Не знаю, как другие, а я по получении «Зари» каждый раз разрезывал прежде всего Ваши статьи и упивался ими. Разумеется, иногда не во всем соглашался (например, в приемах, в тоне, то есть в излишней мягкости Вашей, и, кроме того, в преувеличении некоторых явлений литературы и жизни*) — но интерес был всегда чрезвычайный. Ваша статья о Карамзине (3) так глубока и так мужественно-откровенна, что я порадовался здесь, что еще раздается у нас такой голос. Вы мне что-то вскользь писали тогда, но я и сам кое-что читал потом, и, сколько могу судить, ее, кажется, осудили как ретроградную. Уж не редакция ли Ваша вместе с другими?
Во всяком случае Ваш голос замолчать не может и не должен. Без сомнения, то, что Вы мне сообщили о Ваших новых отношениях к «Заре», — есть полуотставка. Что же, Николай Николаевич, как же Вы решаетесь? Месяца через три-четыре мы, может быть, увидимся и тогда наговоримся вдоволь, но покамест, без сомнения, продолжать покамест в «Заре», напечатать там еще несколько превосходных статей, а к осени серьезно подумать о своем положении. Ведь если Вы не утвердитесь в «Заре» на прочных и совершенно приличествующих Вам основаниях, то годится ли Вам оставаться? (Я вовсе не амбицию имею в виду; я хлопочу о критике, о существовании у нас литературного органа с здравой критикой.) Что же, если «Заря» сама ее находит не так нужною?
Я надеюсь, Николай Николаевич, что я пишу Вам теперь конфиденциально и что письмо это останется между наших четырех глаз. Кстати: Вы написали в письме Вашем, чрезвычайно вскользь, что хотите сесть за литературные воспоминания. Что это будет? И будет ли что-нибудь? Вы упомянули о времени издания нашего бывшего журнала, об Ап. Григорьеве, о нас. Я слишком понимаю, что эта полоса жизни могла резко, а может быть, и приятно (как воспоминание Вашей молодости) отпечататься (4) в Вашей памяти. Но об этом не рано ли слишком писать, да и интересно ли в данный момент? Думаю, что и рано, да и неинтересно будет для других. H однако, мне прошло вот что в голову:
Действительно, какое-нибудь значительное, серьезное сочинение, вне Ваших обыкновенных критических статей (то есть главное не в этой форме), а что-нибудь новое, хотя бы и действительно в историко-литературном роде, было бы прекрасным теперь для Вас предприятием. (NB. Я с чрезвычайным наслаждением, например, прочел Ваши горячие, превосходные страницы в статье о Карамзине, где Вы вспоминаете о Ваших годах учения.) Если «Заря» оставляет Вам теперь столько свободного времени, то к осени Вы бы могли что-нибудь приготовить. Что Вы думаете о «Беседе», например? Там совершенно нет литературной критики, но мне кажется, они ни за что не отказались бы напечатать приготовленное Вами летом сочинение, а это бы могло послужить дальнейшим шагом. Я не хочу изворотов и виляний в изложении Вам моей мысли и потому скажу прямо: это не может быть изменой «Заре». Я не подговариваю Вас оставить прежнее знамя и бежать под другое. Но согласитесь же сами, что тут всё, всё заключается в разрешении вопроса: хочет Вашего сотрудничества сама «Заря» или не хочет? Уважает ли его или нет? А ведь это непременно должно в скором времени совершенно выясниться.
Что касается до «Беседы», то я решительно не знаю, что это будет такое, хотя первый номер и прочел. Они мне прислали журнал и просили сотрудничества. Разумеется, с величайшею готовностию буду сотрудничать, если будет время. Я-то уж нигде и ничем не связан, кроме долгов. Но деньги вещь не столь деликатная и совершенно восполняются деньгами же. (Это не значит вовсе, что я не думаю о моей повести в «Зарю»; думаю, очень думаю и во что бы то ни было доставлю.)
Опять повторю: жду с чрезвычайным желанием и даже волнением момента встречи с прежними близкими людьми в Петербурге. Но еще одна просьба, кстати: не говорите, если случится, утвердительно кому-нибудь о скором моем приезде. Я бы желал, чтоб хоть одну первую-то неделю после прибытия мои кредиторы оставили меня в покое; жду, что так и накинутся, и боюсь, потому что денег не имею, а всё только надежды.
Черкните мне что-нибудь, Николай Николаевич, я человек Вам преданный и Вас уважающий и говорю Вам это вполне искренно. Адресс мой здесь покамест всё один и тот же (poste restante непременно).
Не пишется, Николай Николаевич, или пишется с ужасным мучением. Что это значит — я понять не могу. Думаю только, что это — потребность России во что бы то ни стало. Надо воротиться. Чрезвычайно благодарю Вас, что не забыли написать мне о моем романе. Ужасно Вы ободрили меня. С замечанием Вашим о тоне в высшей степени согласен; я мучился долго этой невыдержкой тона. С возвращением в Россию придется перервать даже работу. Во всяком случае в нынешнем году роман кончу.
Благодарен Вам тоже за некоторое разъяснение моих недоумении. Если б пришлось повторить, я бы не написал Вам того письма. Я был тогда в ужасном, болезненном нервном раздражении.
Где Вы будете жить летом: в городе или на даче? Хорошо бы, если бы я заране знал. Мне кажется, я явлюсь в самую середину лета. А какие хлопоты с переездом, дорогой Николай Николаевич! Уехали мы сам-друг с молодой женой, а теперь хотя возвращаюсь с такой же молодой женой, но и с детъми! (Секрет: одной 1 1/2 года, а другой еще X, Y, Z.) Каковы же хлопоты переезда!
Вам преданнейший и весь Ваш
Федор Достоевский.
* Я не про Льва Толстого говорю.
(1) сами вписано
(2) было: у нас
(4) было начато: отр<азиться>
415. А. Н. МАЙКОВУ
19 (31) марта 1871. Дрезден
Дрезден 19 марта/1 апреля (1) 1871.
Любезнейший и многоуважаемый друг Аполлон Николаевич,
Сделайте, ради Христа, так, как я Вас просил, и передайте дело адвокату. Послав Вам последнее письмо, я думал, что наконец-то дело двинется, а между тем вот опять переписка и опять движение дела затянулось на месяц.
Не только дисконт, но и многое другое было бы очень хорошо. Но ведь Вы сами знаете, что всё невозможно. Ни Вы, ни я не понимаем ничего в дисконте. Вы начнете мне писать, прося моего мнения, и дело опять затянется. Да и, наконец, почем знать, что Стелловский не надует с дисконтом?
И потому одно прежнее решение: передайте адвокату, которого сами выберете. (2)
Простите меня, голубчик, что не могу отвечать Вам на Ваше превосходное, оживившее меня письмо. Меня Ваши письма оживляют здесь, знаете ли Вы это? Но в настоящую минуту решительно раздавлен работой. Просрочил — не по лени, а потому, что ничего не пишется. Только раздражение нервов и мука. Надо в Россию, а здесь раздавила тоска. Думал отослать в «Русский вестник» листов 6, а и трех не будет. Мартовская книжка явится без моего романа. Осталось несколько дней до отсылки. Хотелось Вам отвечать много и подробно на кое-что; не могу.
До свидания, обнимаю Вас и говорю: «Христос воскрес». Жена Вам кланяется, а крестница здорова в высшей степени и нас ужасно радует. (3) Прилагаю требуемое Вами письмецо поофициальнее.
Ваш весь Федор Достоевский.
Адвоката какого сами выберете; на Вашу волю. Я ведь никого не знаю.
(1) так в подлиннике
(2) далее было: Для чего Вы не сделали, как я просил Вас?
416. А. Н. МАЙКОВУ
19 (31) марта 1871. Дрезден
Дрезден 19 марта/1 апреля (1) 1871.
Многоуважаемый Аполлон Николаевич,
После трехмесячной нашей возни с Стелловским я наконец совсем убедился, что он добром не расплатится и что лучше действовать, прибегнув к закону. Я уже просил Вас передать дело адвокату — разумеется, не на крайне невыгодных для меня условиях. Пусть подробно прочтет контракт и особенно 8-й пункт контракта. Дело плёвое, совершенно законное, ясное. Мне кажется, адвокату следовало бы начать (2) простой просьбой к Стелловскому уплатить, пригласить уплатить, — но сделать это как можно официальнее, то есть в том смысле, чтоб было чем уличить потом