а жиды и жидовки, а толпа, а давка черт знает что такое! И на это было тратить 700 р.! Одно только утешение в надежде, что подействуют воды, так как, видимо, я к ним ужасно восприимчив. Силами я, кажется, поправляюсь, есть и аппетит большой, но желудок варит жестко. Всюду стоят лотки с фруктами; превосходные персики, виноград, груши, и всё довольно дешево, и всё мне запрещено, ешь одну говядину. Обед мне приносят сытный, но грубый. Рыба всего раз в неделю. Грубейшие пудинги каждый раз и 3 мясных блюда, из которых хоть на одном сплутуют. Например, присылали мне одно немецкое блюдо: свиную кожу, содранную с мясом и так зажаренную. Здесь кормят этим слуг, и служанка сказала мне, что ее каждый раз тошнит. Сказала она по поводу того, что меня при ней вырвало. Присылали же ее часто, каждый раз тошнило и наконец вырвало. Я запретил приносить. А то вчера прислали курицу жареную. Стал я ее есть, и можешь себе представить, какой фокус: взята курица и с нее сняли всё мясо, всё до атома, так что голые кости как бы отполированы, а затем всё прикрыто превосходно зажаренной куриной кожицей, так что сверху кажется как бы целая курица, но чуть тронешь вилкой — и под кожей 1 скелет. Я запретил приносить такое немецкое блюдо впредь, равно как и мороженое: 24 град<уса> в тени, девушка выходит из отеля Гедека, откуда я беру обед, и несет его 200 шагов до нашего "Hotel d’Alger". Мороженое наполовину растает. Затем я сажусь за суп, за жаркое, за соус и всё время смотрю, как дотаивает последнее мороженое. В результате кислая красная вода.
Но довольно, всё письмо только о себе. Наверно назовешь меня эгоистом.
— Главное в твоем письме это Нил. Писать буду непрерывно, но боюсь, чтоб не простудились дети дорогою, у вас всё дожди и холода, да чтоб не случилось чего, боже сохрани. Деток поцелуй. В Москву хоть и съедутся зачем-то, но раздел наверно не состоится. Не написать ли Андрею Михайловичу, чтоб он нам сам, по совести (я ему верю) выбрал участок. А впрочем, не знаю. Начал писать далее роман. Так как ты присылаешь письма довольно постные, то и я на сей раз не выказываю чувств моих, как прежде, хотя и подтверждаю всё, что писал прежде. Люблю-то тебя побольше, чем ты меня, это уж конечно. До свидания, крепко и горячо тебя обнимаю, так, как обнимаю каждую ночь во сне.
Скажи: неужели маляр выкрасит и рамы, и прекрасный дубовый натуральный цвет обратится в серовато-белую краску, как жаль.
Деток целую и благословляю, каждый день благословляю их и молюсь за них.
— Береги свое здоровье, здоровье, здоровье. А то расстроишь и свои нервы, и тогда на что мы оба будем похожи? Всем поклон.
Опять и еще 1000 раз целую тебя. 1000 раз поцеловать можно. Но написать, что целуешь 10000000000, как ты написала, — это уж явная ложь. Ноли-то легко ставить, а на деле?
Не в 100000000000-х дело, (1) дорогая ты моя Анька. Пиши, непременно пиши. А то если и от вас не будет писем — что будет со мною? Вот написал тебе письмо и как будто душу отвел, развеселился. Накануне поездки к Нилу мне наверно напишешь, и я, конечно, пойму, что в дороге писать не так удобно.
Скажи деткам что-нибудь от меня милое. Я все об Алеше думаю, здесь очень много таких, как он, с виду.
Присылай же 100 руб., не откладывай.
— Бестия Пуцыкович не отдаст мне 45 марок! Чувствую это.
На конверте: Russie, (Staraya Roussa) В Старую Руссу (Новгородской губернии)
Ее высокородию Анне Григорьевне Достоевской (в собственном доме)
810. А. Г. ДОСТОЕВСКОЙ
13 (25) августа 1879. Эмс
Эмс. 13/25 августа/79.
Сейчас получил твое милое письмо от 8-го августа, друг мой Аня, и буду отвечать по порядку. Пишешь, что беспокоишься обо мне, то есть о моем лечении. Не знаю, что сказать тебе об успехах. Завтра ровно 3 недели, как я лечусь. Остается ровно еще 2 недели, так порешил сегодня Орт. 28 августа (нашего стиля) я, стало быть, кончу лечение и 29 же выеду отсюда. В дороге пробуду 5 дней, приеду в Старую Руссу, вероятно, 3-го, даже, может быть, и 2-го, но вероятнее, что 3-го. Так что последнее письмо от тебя может быть послано ко мне 23 или 24, а то не застанет. Впрочем, еще впереди 2 недели, и могут выйти изменения. Чувствую я себя теперь, на теперешней точке лечения бодрее и сильнее, больше энергии, сонливость, например, исчезла вовсе — и это решительно надо приписать водам. Впрочем, нисколько, кажется, не прибавляюсь в теле и не полнею. Разрывной кашель мой сильно утишился, почти исчез, но всё же я кашляю и перхотливость сильная, хотя отхаркивание и очень легкое и, кроме того, начинает утолять кашель. Сплю же по ночам все-таки нехорошо, просыпаюсь часто и даже всё еще потею, хоть и не столь, как прежде. Аппетит есть, но желудок не совсем в порядке. Ну вот и все, что могу сообщить теперь о себе, кроме разве того, что, кажется, лечение удастся. Но всё это пальятивно, на малое время, болезнь останется при мне, а истрачено 700 руб.
— Здешняя погода тоже мешает лечению; хоть и тепло здесь, даже очень, но сыро, и хоть и сияет солнце, но раза по три в день дождь и особенно по ночам. Бывает, что всю ночь напролет идет, а мне сырость — первый враг. Была бы лучше погода, было бы успешнее и лечение.
Известие о бедной Эмилии Федоровне очень меня опечалило. Правда, оно шло к тому, с ее болезнью нельзя было долго жить. Но у меня, с ее смертью, кончилось как бы всё, что еще оставалось на земле, для меня, от памяти брата. Остался один Федя, Федор Михайлович, которого я нянчил на руках. Остальные дети брата выросли как-то не при мне. Напиши Феде о моем глубоком сожалении, я же не знаю, куда писать ему, а ты не приложила адресс. (Не забудь сообщить адресс мне в следующем письме.) Представь, какой я видел сон 5-го числа (я записал число): вижу брата, он лежит на постели, а на шее у него перерезана артерия, и он истекает кровью, я же в ужасе думаю бежать к доктору, и между тем останавливает мысль, что ведь он весь истечет кровью до доктора. Странный сон, и, главное, 5-е августа, накануне ее смерти.
Я не думаю, чтоб я был очень перед ней виноват: когда можно было, я помогал и перестал помогать постоянно, когда уже были ближайшие ей помощники, сын и зять. В год же смерти брата я убил на их дело, не рассуждая и не сожалея, не только все мои 10000, но и пожертвовал даже моими силами, именем литературным, которое отдал на позор с провалившимся изданием, работал как вол, даже брат покойный не мог бы упрекнуть меня с того света. Но довольно об этом. Я всё, голубчик мой, думаю о моей смерти сам (серьезно здесь думаю) и о том, с чем оставлю тебя и детей. Все считают, что у нас есть деньги, а у нас ничего. Теперь у меня на шее "Карамазовы", надо кончить хорошо, ювелирски отделать, а вещь эта трудная и рискованная, много сил унесет. Но вещь тоже и роковая: она должна установить имя мое, иначе не будет никаких надежд. Кончу роман и в конце будущего года объявлю подписку на "Дневник" и на подписные деньги куплю имение, а жить и издавать "Дневник" до следующей подписки протяну как-нибудь продажей книжонок. Нужна энергическая мера, иначе никогда ничего не будет. Но довольно, еще успеем переговорить и наспориться с тобою, потому что ты не любишь деревни, а у меня все убеждения что 1) деревня есть капитал, который к возрасту детей утроится, и 2) что тот, кто владеет землею, участвует и в политической власти над государством. Это будущее детей и определение того, чем они будут: твердыми ли и самостоятельными гражданами (никого не хуже) или стрюцкими. Но довольно. Ты пишешь о Феде, что он всё уходит к мальчикам. Он в таких именно летах, когда происходит кризис из 1-го детства к сознательному осмыслию. Я замечаю в его характере очень много глубоких черт и уж одно то, что он скучает там, где другой (ординарный) ребенок и не подумал бы скучать. Но вот беда: это возраст, в котором переменяются прежние занятия, игры и симпатии на другие. Ему уже давно нужна бы была книга, чтоб он помаленьку полюбил читать осмысленно. Я в его лета уже кое-что читал. Теперь же, не имея занятий, он мигом засыпает. Но скоро начнет искать других и уже скверных утешений, если не будет книги. А он до сих пор еще не умеет читать. Если б ты знала, как я об этом здесь думаю и как это меня беспокоит. Да и когда же это он выучится? Все учится, а не выучится!
Про Нила опять у вас не решено по поводу приезда Бергеманши. Но помилуй, Аня, что это такое? Ну зачем она приедет, для чего? Чтоб мешать? Ну зачем ты ее звала? Сделай ты мне такое одолжение, Аня, напиши ты ей (ты письмо это получишь 17-го, будет, стало быть, время) — напиши, что не можешь принять ее, что обстоятельства изменились и проч. Ну сделай же мне это одолжение, спрячь в карман хвастливый, пустой, ложный стыд перед нею! Если поедешь до нее, то она приедет без тебя и тебя не застанет, а ты всю поездку к Нилу сорвешь и скомкаешь, торопясь, без удовольствия, а может, и с опасностию. Если же она приедет позже (да еще на неделю, каково!), то пожалуй, доживет до того, как я приеду, нарочно останется, чтоб меня встретить, то-то мне приятно будет. Право, не знаю, как ты это всё устроишь. Лучше уж бы вы к Нилу ехали и совершили бы путешествие не торопясь, а в свое удовольствие, на память деткам.
До свидания, голубчик, не сердись на мои наставления. Целую тебя крепко, тебя и все "прелестные предметы". Целую тебя 1000 раз, но не более. Завтра останется ровно 2 недели моему здешнему молчанию, ибо это не уединение только, а молчание. Я совсем разучился говорить, говорю даже сам с собой, как сумасшедший. Грустно мне здесь. Начал кое-как