не столь эффектное), да и действие, кстати, у меня на время прерывается. Это «Суд». Не думаю, чтоб я сделал какие-нибудь технические ошибки в рассказе: советовался предварительно с двумя прокурорами еще в Петербурге. Остановил рассказ на перерыве пред «Судебными прениями». Остаются речи прокурора и защитника — и тут надобно дело сделать по возможности лучше, тем более, что и адвокат и прокурор представляют у меня отчасти типы нашего современного суда (хотя и ни с кого лично не списанные) с их нравственностью, либерализмом и воззрением на свою задачу. Этими двумя речами я теперь и занимаюсь, и они с «приговором» и закончат двенадцатую и последнюю часть романа. Останется «Эпилог» в 1 1/2 печатных листа. Но у меня твердое намерение и желание окончить и напечатать окончание 4-й части вместе с «Эпилогом». Это уже будет на октябрьскую книгу «Р<усского> вестника», а покамест на сентябрьскую посылаю лишь часть двенадцатой книги (правда, большую), 5 глав. Будет, без очень малого (без двух-трех страниц), 3 листа. Ужасно и убедительнейше буду просить Вас прислать мне и теперь, как и в прошлый раз, вовремя корректуру. Я здесь, в Старой Руссе, minimum, до 25-го сентября. Лето прекраснейшее. Передайте мое глубочайшее уважение Вашей супруге, жена от всего сердца Вам кланяется и желает Вам всего лучшего. Мой глубокий поклон и привет Михаилу Никифоровичу.
Примите, глубокоуважаемый и дорогой Николай Алексеевич, горячее изъявление моей сердечной и искреннейшей преданности, Ваш всегдашний слуга
Ф. Достоевский.
Р. S. Такую статью как «Против течения» давным бы давно надо пустить в «Р<усском> вестнике», К тому же у нас всё до сих пор предания 48 года, Луи Блан, Ламартин. Особенно для молодых умов назидательно.
Старая Русса. Новгородской губернии. Ф. М-чу Достоевскому.
897. В. П. ГАЕВСКОМУ
30 сентября 1880. Старая Русса
Старая Русса
30 сентября/80.
Многоуважаемый Виктор Павлович, читать на вечере 19-го октября я готов, но желал бы прочесть монолог Скупого рыцаря (в подвале) и «Медведицу». Иначе буду читать без удовольствия. Читаешь только то хорошо, что умеешь прочесть. — Во всяком случае попросил бы Вас уведомить меня о Вашем распоряжении хоть за неделю до 19-го октября.
Искренно преданный
Ф. Достоевский,
898. П. Е. ГУСЕВОЙ
15 октября 1880. Петербург
Петербург. Кузнечный переулок, близ Владимирской церкви, дом № 5, кв. 10
15 октября/80.
Многоуважаемая Пелагея Егоровна,
Вместо того, чтобы так горько упрекать, Вам бы хоть капельку припомнить, что могут быть случайности и всякие обстоятельства. Я жил всё лето с семейством в Старой Руссе (Минеральные воды), и только 5 дней, как воротился в Петербург. Первое письмо Ваше от июля, адресованное в «Вестник Европы», дошло до меня чрезвычайно поздно, в конце августа. И что же бы я мог сделать, сидя в Старой Руссе, в редакции «Огонька», которой я не знаю и изо всех сил знать не желаю? Вам же не ответил — Вы не поверите почему: потому, что если есть человек в каторжной работе, то это я. Я был в каторге в Сибири 4 года, но там работа и жизнь были сноснее моей теперешней. С 15-го июня по 1-ое октября я написал до 20 печатных листов романа и издал «Дневник писателя» в 3 печат<ных> листа. И однако, я не могу писать с плеча, я должен писать художественно. Я обязан тем богу, поэзии, успеху написанного и буквально всей читающей России, ждущей окончания моего труда. А потому сидел и писал буквально дни и ночи. Ни на одно письмо с августа до сегодня — еще не отвечал. Писать письма для меня мучение, а меня заваливают письмами и просьбами. Верите ли, что я не могу и не имею времени прочесть ни одной книги и даже газет. Даже с детьми мне некогда говорить. И не говорю. А здоровье так худо, как Вы и представить не можете. Из катарра дыхательных путей у меня образовалась анфизема — неизлечимая вещь (задыхание, мало воздуху), и дни мои сочтены. От усиленных занятий падучая болезнь моя тоже стала ожесточеннее. Вы, по крайней мере, здоровы, надо же иметь жалость. Если жалуетесь на нездоровье, то не имеете всё-таки смертельной болезни, и дай Вам бог много лет здравствовать, ну, а меня извините.
Второе же письмо Ваше с упреками от сентября я получил лишь на днях в Петербурге. Всё приходило на мою квартиру без пересылки в Ст<арую> Руссу, вследствие ошибочного моего собственного распоряжения (конечно, по недоумению), и я разом получил десятки писем.
С «Огоньком» я не знаюсь, да и заметьте тоже, что и ни с одной редакцией не знаюсь. Почти все мне враги — не знаю, за что. Мое же положение такое, что я не могу шляться по редакциям: вчера же меня выбранят, а сегодня я туда прихожу говорить с тем, кто меня выбранил. Это для меня буквально невозможно. Однако употреблю все усилия, чтоб достать Вашу рукопись из «Огонька». Но куда ее пристроить? Всякая шушера, которую я приду просить, чтоб напечатали Ваш роман, будет смотреть на меня, как на выпрашивающего страшного одолжения. Да и как я пойду говорить с этими жидами? С другой стороны, ведь эту рукопись надо прочесть предварительно, а у меня буквально нет ни минуты времени для исполнения самых святых и неотложных обязанностей. Я всё запустил, всё бросил, о себе не говорю. Теперь ночь, 6-й час пополуночи, город просыпается, а я еще не ложился. А мне говорят доктора, чтоб я не смел мучить себя работой, спал по ночам и не сидел бы по 10 по 12 часов нагнувшись над письменным столом. Для чего я пишу ночью? А вот только что проснусь и час пополудни, как пойдут звонки за звонками: тот входит одно просит, другой другого, третий требует, четвертый настоятельно требует, чтоб я ему разрешил какой-нибудь неразрешимый «проклятый» вопрос — иначе-де я доведен до того, что застрелюсь. (А я его в первый раз вижу.) Наконец, депутация от студентов, от студенток, от гимназий, от благотвор<ительных> обществ — читать им на публичном вечере. Да когда же думать, когда работать, когда читать, когда жить.
В редакцию «Огонька» пошлю и буду требовать выдачи рукописи — но прочесть, поместить — этого я и понять не могу, как и когда я сделаю. Ибо буквально не могу, не имея времени и не зная никуда дорог. Вы думаете, может быть, что я от гордости не хочу ходить? Да помилуйте, как я пойду к Стасюлевичу, али в «Голос», али в «Молву», али куда бы то ни было, где меня ругают самым недостойнейшим образом. Если я принесу рукопись и потом она не понравится, скажут: Достоевский надул, мы ему поверили как авторитету, надул, чтоб деньги выманить. Напечатают это, разнесут, сплетню выведут — Вы не знаете литературного мира.
Не дивитесь на меня, что я пускаюсь в такие разговоры. Я так устал и у меня мучительное нервное расстройство. Стал бы я с другим или с другой об этом говорить! Знаете ли, что у меня лежит несколько десятков рукописей, присланных по почте неизвестными лицами, чтоб я прочел и поместил их с рекомендацией в журналы: вы, дескать, знакомы со всеми редакциями! Да когда же жить-то, когда же свое дело делать, и прилично ли мне обивать пороги редакций! Если Вам сказали везде, что повесть Ваша растянута, — то конечно, что-нибудь в ней есть неудобное. Решительно не знаю, что сделаю. Если что сделаю — извещу. Когда — не знаю. Если не захотите такой неопределенности, то уполномочьте другого. Но для другой я бы и не двинулся: это для Вас, на память Эмса. Я Вас слишком не забыл. Письмо Ваше (первое) очень читал. Но не пишите мне в письмах об этом. Крепко, по-дружески, жму Вам руку.
Ваш весь Ф. Достоевский.
Буквально вся литература ко мне враждебна, меня любит до увлечения только вся читающая Россия.
899. В. М. КАЧЕНОВСКОМУ
16 октября 1880. Петербург
Петербург
16 октября/80.
Многоуважаемый Владимир Михайлович,
Ваше письмо, в котором Вы просили меня о скором ответе, получил я лишь на днях, возвратясь в Петербург. Жил я лето, с семьей моей, в Старой Руссе и готовился воротиться в Петербург еще в половине сентября. Но вследствие разных задержек остался до 10-го октября, а между тем еще месяц назад сделал распоряжение, чтобы письма мне уже в Старую Руссу не высылались, а ждали моего приезда в Петербурге. Таким образом, возвратясь из Руссы, нашел несколько писем, ожидавших меня, в том числе и Ваше. Мне очень жаль, старый товарищ, если (1) Вы подумали, что я отнесся к Вашему письму холодно и невнимательно. И опять-таки нельзя было Вам отвечать сейчас, потому что хотелось по Вашей просьбе что-нибудь устроить, а на всё нужно время. Насчет общества поощрения писателей я ничего не знаю, а потому никакого Вам совета дать не могу. Но я отправился к Виктору Павловичу Гаевскому, который состоит членом Комитета (и даже, кажется, председательствует) в Обществе Литературного фонда. Он мне обещал непременно доложить о Вас в Комитете Лит<ературного> фонда в первое же заседание его и обнадежил меня, что может кончиться успешно, то есть возможностью выдачи (2) временного вспоможения (конечно, не чрезвычайно значительного), а может быть, и некоторой постоянной (то есть ежегодной) помощи или пенсии. Я знаю, что в Литерат<урном> фонде при определении вспоможений всегда требуется отчетливого обозначения, (3) то есть перечня прежних литературных трудов просящего вспомоществования. Но Гаевский сказал мне, что Вам могут выдать вспомоществование и за литературные и ученые заслуги Вашего отца. Кроме того, принято за правило всегда, прежде (4) определения вспоможения, поручать кому-нибудь из членов Литературного фонда лично удостовериться в болезненном или беспомощном состоянии требующего вспоможения. Так как Фонд имеет множество членов и некоторые из них живут в Москве, то, если будет уважено представление о Вас Гаевского, кому-нибудь из московских членов Общества поручат посетить Вас лично. Когда это может случиться, не могу предсказать, но, вероятно, не позже трех недель от сего числа, а может, и раньше. Весьма бы желательно, если б Лит<ературный> фонд определил хотя малую, но ежегодную пенсию. Вот всё, что я успел сделать. Если дело будет сразу отвергнуто, то я Вас уведомлю. Если же получит ход, то член Литературного фонда непременно посетит Вас. Полагаю, что отвергнуть совсем не могут и хоть единовременное пособие определят.
Вот всё, что я успел сделать. Так ли я поступил, обратясь к Лит<ературному> фонду? (5) Не обращались ли Вы к нему и прежде? Не знаю, как Вы примете мое распоряжение. Во всяком