Скачать:TXTPDF
Собрание сочинений Том 12. Дневник писателя 1873. Статьи и очерки

нам фольклорных вариантов легенды нет образа товарища героя — толкнувшего его на грех искусителя (вместо него в фольклорных версиях часто появляется образ второго грешника, которого убивает раскаявшийся герой легенды, после чего получает отпущение грехов). В замысле Достоевского образ искусителя сложился, по-видимому, как можно судить на основании записи Bc. Соловьева, также не сразу, но затем приобрел первостепенное значение, ибо подобный характер всегда интересовал писателя и воплотился во многих его художественных произведениях (Валковский, Свидригайлов, Ставрогин). Но на этот раз искусителем стал человек из народа, что было для Достоевского принципиально новым и важным.

Об одном из литературных предшественников «русского Мефистофеля» — кузнеце Еремке в комедии Островского «Не так живи как хочется» — Достоевский упоминает в статье «Влас», хотя и считает, что он «вышел даже очень плоховат» (С. 48). Возможно, что в поле зрения писателя находилось и другое, более раннее, русское литературное воплощение образа «деревенского нигилиста», «доморощенного отрицателя» из повести А. А. Бестужева-Марлинского «Страшное гадание» (1831).[72] Образы «переступающих черту» грешников или циников появляются в повести Бестужева трижды. Это два деревенских парня (один из них совершает святотатство шутки ради, другой гадает ночью на кладбище, вступая тем самым в сношения с «нечистой силой») и таинственный незнакомец, появляющийся в деревенской избе в облике не то приказчика, не то поверенного по откупам. Последний сам выступает как воплощение нечистой силы и побуждает героя совершить ряд преступлений. При всей романтической традиционности многих сюжетных положений повести Бестужева, интересно, что выразителями «духа отрицания и сомнения» в ней явились крестьянин и приказчик. Достоевский, с молодых лет хорошо знакомый с творчеством А. А. Бестужева, хотя и не упомянул его повесть, мог иметь в виду, что наличие подобных черт в народном характере было уже давно зафиксировано в русской литературе.

Сходный сюжетный мотив осквернения причастия использован И. С. Тургеневым в «Рассказе отца Алексея» (1877). Впрочем, Тургенев мог опираться уже на «Власа» Достоевского.[73]

Очень существенно обращение Достоевского в статье «Влас» к творчеству Некрасова. Стихотворение его «Влас», напечатанное впервые в 1855 г. в июньской книжке «Современника», входило впоследствии во все прижизненные издания стихотворений Некрасова. Произведение это высоко ценилось Достоевским. Идеи и образы его он в сложном переосмыслении творчески использовал в «Подростке» и в «Дневнике писателя» за 1877 г.

Отношение Достоевского к Некрасову было сложным: оно к 1870-м годам успело пройти различные стадии — от личной и идейной близости в середине 1840-х годов до расхождения и даже вражды в конце 1860 — начале 1870-х годов. В январском и декабрьском выпусках «Дневника писателя» за 1877 г. Достоевский сам рассказал об этом. Но Некрасов неизменно оставался для него значительной личностью, самым любимым из современных поэтов.[74]

Неприемлемость для Достоевского многих сторон творчества Некрасова и его поэтики особенно заметно проявилась как раз в «Дневнике писателя» за 1873 г. (ср. характеристику поэмы «Русские женщины» в статье «По поводу выставки», а также статью «Нечто личное»). Но и здесь он называет Некрасова «истинным нашим поэтом» (с 37).

Сформулированные в статье о Власе идеи Достоевского о народе и народном искании правды вызвали заметный резонанс в современной литературе и критике. Ни либеральная, ни, в особенности, демократическая критика не могли согласиться с той трактовкой народа, которую обосновывал Достоевский. Постоянный антагонист «Гражданина» — «Голос» откликнулся на «Власа» в № 60 от 1 марта 1873 г. Здесь в фельетоне из серии «Литературные и общественные курьезы» содержится резкий выпад против автора «Дневника».[75]

Фельетонист «Голоса» иронически замечает, что Достоевский «мечтает о нашем „предызбранном назначении“ только в далеком будущем <…> Ведя нас по такому скользкому и скептическому пути, г-н Достоевский, чего доброго, допустит и науку, и цивилизацию, и европейский прогресс, и всякие дьявольские наваждения… При чем же останемся мы? Чем же мы станем щеголять перед „человечеством“? Неужели „Власами“, которые спасут и себя, и нас, и Европу? Оно, конечно, и от „Власов“ всякое спасение лестно и приятно… Но беда в том, что сами „Власы“ о своих спасительных силах ничего не знают и более чем кто-нибудь напоминают о своем обезьяньем происхождении». Поэтому, заявляет фельетонист «Голоса», надо или изменить жизнь «Власов», «снять с них гнет бедности и невежества», чтобы они действительно могли спасти себя и «нас с вами», или надо отказаться от идеи их предызбранности. «Понимаете ли вы теперь, как курьезно быть автором „Мертвого дома“ и верить в очистительное назначение каторги, писать сегодня „Бедных людей“, „Униженных и оскорбленных“, а завтра „Бесов“ и „Дневник писателя“? Чувствуете ли, как курьезно на одной странице возлагать все свои надежды на темных „Власов“, которые должны обновить мир, а на другойроптать на тех же „Власов“ за то, что они слишком снисходительны к преступникам? Уместно ли в одно время скорбеть о народных несчастиях, а в другое — проповедовать страдание как главную, коренную народную потребность? Стоило ли вести знакомство с Белинским, Герценом и др., чтоб потом примкнуть к Аскоченским и Мещерским?» — заключает он.

Настойчиво возвращались к образу Власа представители народнической литературы в своей полемике с Достоевским о народе и будущем России. Особенно значительны в этом смысле выступления H. К. Михайловского и Г. И. Успенского. В февральском номере «Отечественных записок» за 1873 г. появилась большая статья H. К. Михайловского, посвященная анализу «Бесов», где он рассматривает «Дневник писателя» как комментарий к «Бесам», особенно подробно останавливаясь на «Власе». Критик отмечает, что у «Власа» в толковании Достоевского много общего со Ставрогиным: та же потребность, «дойдя до пропасти <…> заглянуть в самую бездну» и, с другой стороны, «потребность искупить дерзость, грех».[76] Михайловский указывает и разницу: «И Влас и Ставрогин одинаково чувствуют „наклонность к преступлению“ <…> наклонность согрешить для греха, для сильного ощущения. Но Власа этот грех не выбивает из его жизненного седла окончательно; в конце концов даже укрепляет в нем. Он идет искупать свой грех и в страдании искупления находит примирение с самим собой. Ставрогин этого сделать не в силах. Он падает окончательно именно потому, что не может или не хочет принять на себя крест·вернее сказать, не может, сил не хватает, хоть его и тянет к этому». Так трактует Михайловский характер Ставрогина, этого «citoyen du monde», и являющийся параллелью к нему характер грешника из народа. Спор с Достоевским критик ведет по поводу обоих этих характеров. Достоевский готов преклониться перед народной правдой, видит спасение в народе. Михайловский же отмечает неоднородность этой правды, где есть и ценные ростки, и плевелы, как «на одной и той же поляне можно найти и съедобный гриб и поганку».[77] В подтверждение этого Михайловский приводит две народные легенды из сборника Афанасьева «Народные русские легенды» (M., 1859, № 28 и 30), в которых речь идет о грехе и его искуплении. В одной легенде грешник искупил свой грех тем, что убил страшного разбойника, в другой, сделав то же самое, грешник, по словам Господа, взял на свою душу и грех убитого им. Михайловский делает вывод, что следует выбирать «из народной правды то, что соответствует <…> общечеловеческим идеалам», тщательно оберегать «это подходящее» и при помощи его изгонять «неподходящее». Достоевский же, по его мнению, из числа тех людей, которые «навязывают народу свои общечеловеческие идеалы и стараются не видеть неподходящего».[78]

По предположению M. Гина, полемика Михайловского с Достоевским оказала воздействие на Некрасова, который в 1876 г., работая над «Пиром на весь мир», легендой «О двух великих грешниках», созданной под влиянием упомянутой Михайловским легенды из сборника Афанасьева, ответил Достоевскому. «Легенду о Кудеяре, — замечает M. Гин, — рассказывает в поэме монах, слышавший ее в Соловках от „инока, отца Питирима“, и преподносится она в религиозном обрамлении — начинается и кончается словами: „Господу богу помолимся“ <…> Монашеской легенде Достоевского Некрасов противопоставляет свою „монашескую“ легенду, прямо противоположную по характеру».[79] Именно как полемику с Достоевским воспринял стихи Некрасова Михайловский. В позднейшей статье «О Писемском и Достоевском» (1881), говоря о двух Власах (Некрасова и Достоевского), критик замечает, что Достоевский «никогда не понимал <…> той глубокой черты не только русского, а и всякого народного духа, в силу которой присутствие греха обязывает не только к пассивному подвигу личного страдания, а и к активному подвигу борьбы со злом за то, что оно других заставляет страдать». И добавляет к этому в примечании: «Превосходную иллюстрацию к этой черте читатель найдет в одной главе поэмы Некрасова „Кому на Руси жить хорошо?“ <…> именно в рассказе „О двух великих грешниках“ Прибавьте рассказы „Про холопа примерного — Якова верного“ и „Крестьянский грех“, и вы увидите, что значит истинное понимание народной души в вопросе греха и искупления».[80]

К образу Власа Михайловскийкритик и публицист — возвращался неоднократно. Так, в 1875 г. в «Записках профана», полемизируя с П. П. Червинским, идеализировавшим русскую деревню, он снова говорит о Власе Достоевского.[81] А в 1876 г. в очерках «Вперемежку», касаясь эпилога романа «Подросток», критик опять упомянул о Власе.[82]

В 1880 г. в статье «Секрет», написанной в связи с Пушкинской речью Достоевского, об его интерпретации образа Власа вспомнил Г. И. Успенский, имея в виду февральский выпуск «Дневника писателя» за 1877 г. Говоря о том, какую характеристику Достоевский дает западноевропейскому и русскому положению дел, Успенский упрекает писателя в отсутствии трезвого реализма, когда речь идет о России. «Ни о положении вещей в данную минуту, ни о прошлом, из которого оно вышло, нет ни одного слова, — замечает Успенский, полемизируя с Достоевским. — На каждом шагу задаешь себе вопросы: какую-такую злобу дня разрешу я, если, подобно Власу, буду, с открытым воротом и в ярмяке, собирать на построение храма божия? Если ту же, какая в Европе, то почему же там дело должно кончиться дракой, а не Власом? Если другую какую-нибудь, русскую злобу, особенную, то какую именно? <…> В Европе вот, говорит г-н Достоевский, буржуа не дает пролетарию жить на свете… А у нас есть ли что-нибудь в этом роде? Для кого устроены банки всевозможных рядов и видов, кто играет на бирже, съедает миллионы гарантий и субсидий? И достаточно ли в таких делах Власа, собирающего на построение храма божия?»[83]

В статье «О Писемском и Достоевском» H. К. Михайловский подвел итог своим многочисленным высказываниям о Достоевском. Коснулся он и «Власа», отметив, что образ этот свидетельствует, «до какой степени скудно и односторонне было в Достоевском понимание народной души. Вся эта душа резюмировалась для него в чувстве греха и жажды страдания…».[84] Вместе с тем критик-демократ писал об отношении Достоевского к

Скачать:TXTPDF

нам фольклорных вариантов легенды нет образа товарища героя — толкнувшего его на грех искусителя (вместо него в фольклорных версиях часто появляется образ второго грешника, которого убивает раскаявшийся герой легенды, после