Скачать:TXTPDF
Собрание сочинений Том 14. Дневник писателя 1877

беспредельно проникся тем глубинным миросозерцанием, которое подспудно, часто стихийно, неосознанно на протяжении многих веков жило в душе русского человека из народа, направляя его историческую деятельность: именно поэтому, говоря о «всеотзывчивости» и «всемирности» Пушкина, Достоевский понял их не как черты индивидуального своеобразия Пушкина-поэта, а как черты национально-народные, отражающие психический склад множества русских людей: «И эту-то <…> главнейшую способность нашей национальности он именно разделяет с народом нашим, и тем, главнейше, он и народный поэт».

Из статей 1820-1860-х годов о Пушкине, повлиявших на формирование взглядов Достоевского на ход развития поэзии Пушкина в ее взаимоотношении с историей русского общества и литературы, а также на утверждение им ее национального характера, значение имели статья И. В. Киреевского «Нечто о характере поэзии Пушкина» (1828; здесь впервые творческий путь поэта разделен на три периода) и две известные статьи Гоголя — «Несколько слов о Пушкине» (1835) и «В чем же, наконец, существо русской поэзии и в чем ее особенность» (1847)[142] (на начальные строки первой из этих статей ссылается в пушкинской речи сам писатель). Наконец, в пушкинской речи Достоевский переосмыслил ряд суждений о Пушкине А. А. Григорьева. Последний в своем понимании народности Пушкина делал особый акцент, как и Достоевский, на любви поэта к «смиренному» «белкинскому» началу. Начало это Григорьев рассматривал как антитезу «гордому» типу Сильвио и другим героям — носителям начала романтического индивидуализма. А. А. Григорьев не протягивал, однако, подобно Достоевскому, от байронических героев 20-30-х годов прямых историко-культурных и психологических нитей к образам позднейших «русских скитальцев» в том несравненно более широком и емком смысле слова, какое приобрел этот термин в устах Достоевского, включившего в число русских скитальцев также народников-семидесятников и тем самым наполнившего его живым для той эпохи общественно-политическим содержанием.

Последние годы царствования Александра II были временем глубокого политического кризиса. Это отчетливо ощущали не только мыслящие представители русского общества, но и само правительство, лавировавшее между планами созыва «земского собора» и реакцией. Все общественные силы были в большей или меньшей степени охвачены сознанием глубины и напряженности этого кризиса, наэлектризованы желанием найти из него выход. И, как показалось многим слушателям речи Достоевского, она если и не давала решения «проклятых» вопросов политической жизни России, то по крайней мере остро ставила эти вопросы — и тем самым откровенно формулировала мысль о необходимости найти пути не частичного, а коренного переустройства всех условий тогдашней русской жизни, — такого переустройства, которое отвечало бы и самоотверженности и максимализму устремлений передовой части русского общества, персонифицированной Достоевским в образе «исторического русского скитальца», и извечным национально-народным идеалам и чаяньям.

Достоевский во многом верно ощущал трагический характер борьбы с царизмом не только декабристов и других дворянских революционеров, но и террористов-народников 70-х годов, невозможность коренного преобразования общества без единения интеллигенции и народа. И отсюда писатель делал вывод о том, что подлинное преобразование общества возможно лишь мирным путем и что отправным пунктом для этого должна послужить моральная перестройка сознания самой интеллигенции, восприятие ею христианского идеала. В соответствии с этим в пушкинской речи он призывал русскую интеллигенцию к примирению, совместной «работе на родной ниве».

При этом очевидно, что для того, чтобы до конца понять смысл тезиса последней части пушкинской речи: «Смирись, гордый человек», — нужно соотнести ее также с логикой не только общественно-политической, но и художественной мысли Достоевского, ибо «гордый человек» в понимании писателя — не только Алеко и Онегин, но и Раскольников, Ставрогин, Иван Карамазов, т. е. все те, кто в своем «гордом» самосознании и индивидуалистическом своеволии склонны высоко вознести себя над «тварью дрожащей», признать свое духовное избранничество, свое право «делать историю» за массу, без ее участия, без учета ее исторического опыта и традиций. Обращенный к интеллигенции призыв к смирению соответственно означал в устах Достоевского призыв, в первую очередь, к отказу от индивидуализма, к смирению перед правдой народной жизни, народных чаяний и идеалов.

Однако призыв к «смиренной» работе «на родной ниве» не мог встретить поддержки ни у либеральной части русского общества, стремившейся к конституционным преобразованиям, ни у революционно или демократически настроенных современников, боровшихся с самодержавием. Правительственные же круги не могли не смущать содержащиеся в пушкинской речи высокая оценка роли русского скитальца, оправдание его общественного и нравственного максимализма, обращенный к русскому обществу призыв действенно стремиться к утверждению на земле новой «мировой гармонии» и вера в возможность ее достижения.

Поэтому восторженно принятая слушателями в момент произнесения речь Достоевского «на другой день», по выражению Г. И. Успенского, вызвала бурные возражения у представителей едва ли не всех общественных кругов. Надежда Достоевского примирить западников и славянофилов, правительство Александра II и революционную молодежь оказалась неосуществимой.

5

О намерении издать свою речь в форме особого выпуска «Дневника писателя» Достоевский рассказал впервые накануне отъезда из Москвы, 9 июня, жене писателя и педагога Л. И. Поливанова Марии Александровне, посетившей его в этот вечер: «Зачем вам списывать речь мою? — заявил писатель в ответ на просьбу мемуаристки. — Она появится в „Московских ведомостях” через неделю, а потом издам выпуск „Дневника писателя”, единственный в этом году и состоящий исключительно из этой речи».[143]

Возможно, что первая мысль об издании статьи (или речи) о Пушкине в виде отдельного выпуска «Дневника писателя» зародилась у Достоевского еще до получения письма Юрьева. Не случайно писатель, подтверждая, что еще до получения заказа на статью о Пушкине для «Русской мысли», «громко говорил, что <…> нужна серьезная о нем (Пушкине) статья в печати», но в то же время проявляет заметную уклончивость в ответ на настойчивые предложения Юрьева дать эту статью в его журнал.

Появление пушкинской речи в «Московских ведомостях» Каткова было воспринято многими современниками как исторический парадокс. Друг писателя О. Ф. Миллер писал: «Именно всечеловек всего менее и подходит к „Московским ведомостям” <…> Каков бы ни был этот язык (можно, если угодно, назвать его даже «юродствующим»), но это, конечно, не язык „Московских ведомостей”». Действительно, Катков, как видно из свидетельства К. Н. Леонтьева, не был в восторге от речи Достоевского. «Катков, — писал по этому поводу Леонтьев, — заплатил ему (Достоевскому. — Ред.) за эту речь 600 р., но за глаза смеялся, говоря, „какое же это событие?”»[144]

Посредницей Каткова, помогавшей ему в осуществлении его плана напечатать речь Достоевского в «Московских ведомостях», была, по-видимому, писательница, близкая к славянофильскому направлению, О. А. Новикова, писавшая Достоевскому 9 июня (без сомнения по поручению Каткова): «Вашей гениальной речи не подобает появиться в Чухонских Афинах (Петербурге. — Ред.); Катков будет счастлив напечатать ее на каких угодно условиях; в этом не сомневаюсь…».[145]

9 июня же, днем, беловой автограф речи Достоевский передал секретарю редакции «Московских ведомостей» К. А. Иславину, обещавшему к утру 10 июня, до отъезда писателя из Москвы, изготовить набор. Вечером же в присутствии М. А. Поливановой писатель окончательно отказал Юрьеву в просьбе дать статью для «Русской мысли», заявив: «Вот явится моя речь в газете, ее прочтет гораздо большее число людей, а потом, в августе, выпущу ее в единственном выпуске „Дневника писателя” и пущу номер по двадцати копеек».[146]

Выехав утром 10 июня из Москвы в Старую Руссу, Достоевский 12 июня пишет оттуда письмо Иславину с просьбой «сохранить листки рукописи <…> и немедленно по напечатании выслать их мне сюда, в Старую Руссу». Смысл этой просьбы поясняет следующее письмо к Иславину от 20 июня, где Достоевский вновь настойчиво требует: «…выслать мне сюда писанные листки моей статьи <…> ибо они нужны мне для отдельного оттиска „Дневника писателя”, который намеревался издать к 1-му июля». Аналогичную просьбу Достоевский повторяет в тот же день в письме к М. Н. Каткову: «Немедленно по появлении моей статьи в „Моск<овских> в<едомостях>” <…> выслать мне сюда писанные листки моей статьи (рукопись), хотя бы испачканные и разорванные при наборе, ибо они нужны мне для отдельного оттиска „Дневника писателя”, который намеревался издать к 1-му июля». И далее: «…если еще несколько дней не получу просимого, то, по обстоятельствам моим и за работами в „Р<усский> в<естни>к”, издатьДневникбудет уже поздно, отчего неминуемо потерплю ущерб» (XXX. Кн. 1, 186–187, 194).

13 июня Достоевский писал С. А. Толстой то же самое: «…к 1-му числу июля я издаю „Дневник писателя”, то есть единственный № на 1880-й год, в котором и помещу всю мою речь, уже без выпусков и со строгой корректурой» (там же, 188) (в «Московских ведомостях» речь была напечатана без авторской корректуры).

Здесь же Достоевский писал, что речь его «не простят в разных литературных закоулках и направлениях. Речь моя скоро выйдет (кажется, уже вышла вчера, 12-го, в „Московских ведомостях”),[147] и уже начнут те ее критиковать — особенно в Петербурге. По газетным телеграммам вижу, что в изложении моей речи пропущено буквально все существенное, то есть главные два пункта. 1) Всемирная отзывчивость Пушкина и способность совершенного перевоплощения его в гении чужих наций — способность небывавшая еще ни у кого из самых великих всемирных поэтов, и во-2-х, то, что способность эта исходит совершенно из нашего народного духа, а стало быть, Пушкин в этом-то и есть наиболее народный поэт. (Как раз накануне моей речи Тургенев даже отнял у Пушкина (в своей публичной речи) значение народного поэта. О такой же великой особенности Пушкина: перевоплощаться в гении чужих наций совершенно никто-то не заметил до сих пор, никто-то не указал на это). Главное же я, в конце речи, дал формулу, слово примирения для всех наших партий и указал исход к новой эре. Вот это-то все и почувствовали, а корреспонденты газет не поняли или не хотели понять».

Если в письмах к Иславину, Каткову и С. А. Толстой говорится о намерении издать «Дневник писателя» к 1 июля, причем содержание его к этому времени по плану писателя, по-видимому, должно было ограничиться перепечаткой пушкинской речи (с кратким предисловием к ней), то к началу июля план этот претерпевает изменения. 6 июля 1880 г: Достоевский в очередном письме в редакцию «Русского вестника», адресованном Н. А. Любимову, сообщает о дальнейшем изменении своего плана: «Задержан немного изданием „Дневника” (единственного номера на 1880 год, выйдет в конце июля), в котором воспроизведу мою речь в Общ<естве> люб<ителей> р<оссийской> словесности, с предисловием довольно длинным и, кажется, с послесловием, в которых хочу ответить несколько слов моим милым критикам»[148] (прежде всего, А. Д. Градовскому). В связи с тем что план номера подвергся расширению по сравнению с первоначальным замыслом, издание «Дневника» было отложено с начала июля на август.

Работа над «Дневником писателя» 1880 г.,

Скачать:TXTPDF

беспредельно проникся тем глубинным миросозерцанием, которое подспудно, часто стихийно, неосознанно на протяжении многих веков жило в душе русского человека из народа, направляя его историческую деятельность: именно поэтому, говоря о «всеотзывчивости»